Взять, к примеру: «— А! — закричал Козлик. — Теперь мне понятно, почему гостиница называется „Экономической“! Потому что здесь можно сэкономить уйму денег. Захотел сэкономить сантик — спи без простыни или без одеяла. За два сантика можешь спать без подушки. А за целый пятак спи на голом полу. Сплошная выгода!»
Или вот: «— Чтоб вас черти побрали! — выходил он из себя. — Это какая-то грабиловка, а не гостиница. Тут поживешь, так не только без шляпы останешься, — гляди, как бы и штаны не сняли. Скоро чихнуть бесплатно будет нельзя».
Сам разве так сочинишь?
Сколько себя помню, дома у нас всегда был народ: родственники, малыши соседские, которых оставляли бабушке посидеть, женщины, прятавшиеся у нас от мужей алкоголиков или заглянувшие к бабушке просто так, поболтать. Мы жили на первом этаже последнего подъезда, дверь направо, о домофонах и дверях железных тогда не слыхивали, и любой, войдя в подъезд, звонил или стучал, естественно, в первую попавшуюся, то есть нашу дверь. Надобности у всех были разные. Приходили мужики из гаражей с ведром — воды налить для машины, ребятишки то и дело прибегали попить, соседи оставляли ключи, почтальонка, доверяя бабушке, оставляла пенсию тем, кого дома не застала, часто ходили цыгане и погорельцы. Бабушка, добрая душа, открывала всем, никому ни в чем не отказывала. Всех напоит, всем воды для машины нальет, всех от мужей алкоголиков спрячет. Цыганам даст хлеба, погорельцам — монетку или вещи старые.
Однажды она приютила тюремщика сбежавшего. Прихожу из школы, а он сидит на кухне, суп ест. Взгляд затравленный, глаза злые бегают, в робе арестантской, — удивляться было нечему, потому как у нас кругом зоны да тюрьмы. Мать бабушку потом ругала, дескать, прибил бы, не моргнув глазом, чтобы знала потом, кого пускать в дом, но бабушка оправдывалась, что он — тоже человек. Не прибил, пронесло. Бабушка дала ему одежду, оставшуюся от отца, он переоделся, свою робу черную с собой забрал, поблагодарил бабушку сердечно и ушел в неизвестность. Кто он, за что сидел, как сбежал, как зовут, и что случилось с ним потом — этого мы никогда не узнали.
А еще как-то, я, наверно, в классе втором учился, мы с матерью привели в дом девочку младше меня. Идем из магазина, а возле детского садика, возле крышки канализационного колодца, женщина пьяная валяется, платье задралось бесстыдно, ноги худые и грязные, а возле нее эта девочка плачет — дочка. А уже поздно, лето. Алкашку на себе не потащишь, а вот девочку забрали с собой, правда, она от матери своей негодной уходить не хотела. Мать моя дома девочку отмыла, причесала, накормила, в сестрины старые вещи нарядила, так, что любо-дорого глядеть стало, и девочка была такая славная, добрая, тихая, и мне было жалко ее, потому как моя мать была совсем другая — все мне, а здесь иное — напилась, валяется, а ребенок голодный плачет рядом. И мы играть стали с девочкой, и ночевать она у нас осталась, и я уже представлял, что она останется у нас навсегда, станет мне настоящей сестренкой, но на другой день пришли из милиции и забрали ее. Кто-то из соседей видел, как она с нами ушла, и девочке пришлось вернуться к матери-алкашке или в дом детский. Этого мы тоже никогда не узнали, а как звали ту девочку, я давно забыл. Как сложилась ее судьба, стала такой же алкашкой или наоборот, заботливой, ласковой матерью, — известно одному Богу.
Потом, много лет спустя, идя к своей мечте, живя подпольной писательской жизнью, я сердился на бабушку, что все эти ее соседи, все родственники, день и ночь не покидавшие наш дом, мешают мне писать. Все эти звонки и стуки с утра до вечера мешают мне сосредоточиться и работать. Но теперь-то мне ясно: бабушка по другому жить не умела. Как Данко, она отдавала свое сердце людям, и до сих пор многие, порой мне совершенно незнакомые люди, подходят и вспоминают тетю Полю, бабушку мою, добрым словом. Сказано пафосно, но это действительно было так.
Умерла бабушка летом 1999 года, и ее последние минуты я описал в своем рассказе «Коты столовой породы». Было бабушке 89 лет.
Но до того было еще далеко, жизнь продолжалась. Прошла зима, пришла весна. Щеки мои пухлые от больничной еды и трех тысяч таблеток похудели, я принял прежний облик.
И было странно мне самому, что несколько месяцев назад я, двенадцатилетний мальчишка, валялся в больнице, а теперь беззаботно бегу в резиновых сапогах с товарищами вдоль ручейка за корабликом. Ручей начинается выше нашего дома, бежит между гаражей, потом там, где летом будут огороды, и растворяется в Негодяйке.