Наталья Николаевна тоже была приветлива, улыбалась, была залита этим светом. Посмотрела мне спину, велев приспустить окровавленные трусы (кровь со спины я успел оттереть поутру в туалете), сказала: «Ничего, все будет нормально».
Надя, чуть старше меня, но, в сущности, тоже ребенок, единственная, кто был в палате грустным.
— Наталья Николаевна, когда меня выпишут? — хмуро спросила она.
— Как ты себя чувствуешь? — вместо ответа спросила Наталья Николаевна.
— Хорошо. Я и так уже сколько пропустила, скачусь ведь на тройки.
— А ты хорошо учишься?
— Я отличница, а без меня уже несколько новых тем прошли. Не представляете, как тяжело будет догонять. Я и так уже попросила родителей, чтобы учебники принесли. Сколько мне еще лежать здесь?
Женщины принялись шутить над Надей, говоря, что нашла, дескать, из-за чего переживать, из-за уроков. И начали, подмигивая мне, приводить в пример меня: вот, дескать, Юрок не переживает из-за школы, а наоборот — радуется, что каникулы себе устроил. И я, расхрабрившись деньком солнечным и подбадриваемый женщинами из палаты, позабыл про трусы окровавленные, про зубы свои шатающиеся, про кровь из десен, про вчерашний страшный «укольчик», стал бойко утверждать, как я несказанно рад тому, что прохлаждаюсь здесь вместо того, чтобы на уроках париться. Наталья Николаевна вышла, так и не ответив Наде, когда ее выпишут. Надя ни с кем больше разговаривать не стала, повернулась лицом к окну, а скоро пришла медсестра делать ей переливание. Два пол-литровых флакончика с кровью. На флакончиках — группа крови и имя человека, которому когда-то принадлежала эта кровь.
Я подождал Сашу и, когда он вышел из палаты, мы отправились искать библиотеку, отправились в свое путешествие, потому как, по сути, библиотека была только причиной, поводом, а на самом деле мы были всего лишь детьми, мальчишками двенадцатилетними, и нам хотелось познавать и открывать. Можно было спросить, любая медсестра в отделении сказала бы, где находится библиотека, но мы не спрашивали, искали сами, путешествовали, и нас, мальчишек в больничных пижамах и шлепанцах, нигде ни о чем не расспрашивали, ниоткуда не прогоняли, и нам только того и надо было. В хирургии мы увидели покойника. Накрытый с головой простыней, он лежал на каталке, в коридоре, возле лифта, рядом никого не было, и нам совсем не было страшно, или, может, просто храбрились друг перед другом, но решили, пока никто не видит, взглянуть на мертвеца. Приподняли простынь, и увидели худое лицо старика с редкими седыми волосами и чопорно сжатым ртом. Потом отправились дальше.
И, возможно, именно это путешествие заложило фундамент для сна, который преследовал меня спустя двадцать с лишним лет: вроде бы я блуждаю по больничным коридорам, и везде народ, старые, немощные, калеки, и мне вроде, чтобы попасть на улицу, нужно обязательно пройти через отделение, наполненное мертвецами. Мне приходится протискиваться боязливо через эти ужасные мертвые тела, и все равно вроде я никак не могу выбраться. Вроде бы и лестниц много, и много отделений и выходов, но мне почему-то обязательно нужно пройти именно через это отделение — с мертвецами…
После хирургии мы спустились в хирургию гнойную, потом через урологию попали в терапевтическое отделение, потом оказались в каком-то пульманологическом, а потом и вовсе вышли в справочную, на первый этаж. Нам попадались лаборатории, кабинеты флюорографии, толпы практикантов в белых халатах, но библиотеку так и не нашли. Саша рассказывал про свою старшую сестру, я — про свою. Он со своей жил дружно, я со своей — как кошка с собакой. Рассказывал я ему про Владимировку, про свалку, как там замечательно и чего только нельзя отыскать, а он удивлялся, как это можно копаться в мусоре и помоях. И рассказывал, что в шахматы играет хорошо потому, что занимался в секции шахматной и имеет какой-то там юношеский разряд. И опять говорил, что станет обязательно водителем, потому что любит автомобили, и ему один родственник, водитель грузовика, давал порулить. И сам он даже сцепление выжимал и переключал скорости.
А потом Саша спросил:
— Ты правда мертвых не боишься? Тот старик, под простыней… Иногда я боюсь, что усну летаргическим сном, а меня примут за мертвого и похоронят. Страшно проснуться в гробу, под землей…
— В нашем доме хоронили однажды старика, — сказал я. — Ходил с клюшкой хоккейной и бородой белой, а потом умер. Когда привезли и открыли гроб, внутри были стружки и опилки, полный гроб был, и их вывалили прямо у подъезда. Старика похоронили, а они все валялись. А когда отец у меня умер, я не помню, как его хоронили. Все родственники всегда спрашивают, помнишь ли отца, а я совсем ничего не помню. Очень маленький был еще.