После обеда прибыли еще новобранцы.
— Откуда, ребята?
— Из Кирова. А вы?
— Москвичи.
С новенькими произошло то же самое: Старухин ослепил их золотом зубов, Казанцев назвал стадом. Новички заняли нары по другую сторону.
Потом старшина принес из каптерки шторы — тяжелые, бархатные — те, что, наверное, висели в клубе еще до войны, приказал прикрепить их к карнизам, чтобы не дуло. Прикреплять шторы пришлось мне, потому что никто не мог даже с лестницы дотянуться до карниза.
Я прикоснулся к шторам и почувствовал: внутри защемило. Шторы пахли театром — тем особым запахом, к которому я привык и полюбил: в театр я ходил часто, особенно в сорок третьем, когда на двадцать рублей ничего съестного нельзя было купить, а в театр сходить — пожалуйста. Чаще всего я ходил в филиал Большого театра. В черной сатиновой рубашке, подпоясанной узким ремнем, в заштопанных брюках, в галошах, подвязанных бечевкой (ботинки сносились, а новые купить было не на что), я, должно быть, выглядел нелепо, но война «списывала» все — на мой внешний вид никто не обращал внимания. Да и вся остальная публика была одета совсем не так, как в мирное время: женщины были в простеньких, чаще всего темных платьях без украшений, мужчины — в сшитых еще до войны и уже лоснящихся пиджаках. Много было военных, перетянутых ремнями, в сапогах, смазанных за неимением гуталина какой-то дурно пахнувшей смесью.
Нарядней всех были одеты капельдинеры — пожилые женщины и седоусые старцы, проработавшие в театре, видимо, не один десяток лет. На капельдинерах были темно-синие костюмы с выпуклыми пуговицами. Я смотрел на капельдинеров и думал: «После войны сошью себе точно такой же костюм».
…Шторы прикреплены. Сразу стало тепло и уютно…
Ночью нас повели в санпропускник. Моя куртка, прожаренная и пропаренная, загремела, как рыцарские доспехи, одежда запахла кислым, но я не переживал — нам выдали форму: не новую, б/у, однако приличную. И хотя я мечтал о сапогах, получил бутсы. Старшина тут же, в бане, стал обучать правильно наматывать обмотки. Я решил пофорсить, намотал их чуть ниже.
— Фасон давишь? — спросил старшина, — Перемотать! На два пальца ниже колен. Ясно?
— Так точно, товарищ старшина!
Казанцев одобрительно кивнул:
— Так всегда отвечать надо. Молодец!
Свою гражданскую одежду я продал по дешевке банщице — востроглазой, суетливой старухе. Так же поступили и другие ребята.
Продал одежду и почувствовал: отрубил последнюю нить, соединявшую меня с домом, с прежней жизнью, одним словом, с «гражданкой».
6
Занятия — строевая подготовка и прием на слух — начались сразу же. Строевой подготовкой мы занимались на плацу, утоптанном сотнями ног, километрах в трех от казармы. Строевая однообразна: шагом арш, кругом, налево, направо, смирно, но мне она нравилась и давалась легко.
Нравилось мне шагать первым в ряду, вдыхая грудью морозный воздух, нравилось козырять, «есть» глазами начальство — от ефрейтора и выше, нравилось мчаться с винтовкой наперевес на воображаемого «противника» и вонзать ему в грудь сделанный из дерева, обитого жестью, штык, сожалея о том, что «противник» всего-навсего чучело.
Строевой подготовкой занимался с нами Казанцев. Перед тем как распустить нас на перекур, он командовал: «Смир-наа!» — делал паузу и добавлял многозначительно:
— И стоять, как…
Старшину мы побаиваемся. Он очень дотошный, наш старшина. Увидит грязный подворотничок — наряд вне очереди, услышит бранное слово — то же самое.
В ватном бушлате, стянутом брезентовым ремнем, в американских бутсах — красивых, но пропускающих влагу, в серовато-зеленых обмотках и шапке-«ушанке» с вырезанной из консервной банки звездочкой, я казался сам себе неотразимым и очень удивился, когда две симпатичные девчонки, повстречавшиеся мне на улице, прыснули.
Я нес пакет в городскую комендатуру и, облеченный доверием, вышагивал важно, как журавль. Подражая Казанцеву, лихо вздергивал руку, когда навстречу попадались военнослужащие. Мимо этих девчонок протопал — так показалось мне — с особым шиком, а они, такие-сякие, прыснули.
Я не на шутку разволновался. Перед отбоем пробрался на балкон, где спали сержанты и старшины, долго смотрелся в зеркало, перенесенное сюда из фойе.
Ничего смешного не обнаружил. Вот только уши торчали да глаза — с голодухи, видать, — лихорадочно блестели. «А в остальном — полный порядок, — успокоился я. — Длинный, но не горбатый, брови густые и улыбка ничего».