Ярчук лежит с открытыми глазами, устремив взгляд в потолок, в центре которого висит огромная, потемневшая от пыли, люстра без лампочек. Старшина часто посматривает на эту люстру, произносит вполголоса:
— Почистить бы. Только как доберешься?
Я боюсь: он придумает что-нибудь, и тогда мне, как самому длинному в роте, придется лезть под потолок.
Чистоту наш старшина прямо-таки обожает.
— Казарма — это прежде всего чистота, — не устает повторять он.
Многие на Казанцева обижаются, называют его за глаза сволочью, а мне он нравится. Для меня горе — Журба. И зачем таких, как он, в армию берут?
Ярчук все еще не спит. Меня так и подмывает подойти к нему. Только собрался, в казарму Старухин вошел вместе с Казанцевым и командирами взводов. Кивнув в сторону Ярчука, ротный спросил:
— Как он?
— Не спит, товарищ старший лейтенант, — шепотом доложил я.
Ротный посмотрел на Казанцева. Тот промолчал. Старухин еще раз посмотрел туда, где лежал Ярчук, и сказал:
— Давайте, старшина!
Казанцев вобрал в легкие воздух.
— Первая рота, подъем!.. Тревога!
Посыпались с нар призраки в желтоватых — из неотбеленной бязи — рубашках и кальсонах. Кое-как одевались гимнастерки и брюки, кое-как шнуровались бутсы. Скорее, скорее — лишь бы в строй не опоздать. Опоздаешь — будут неприятности. А неприятность у солдата одна — внеочередные наряды и «губа».
— Становись, Саблин, и ты, — сказал Старухин. — Ярчук подменит.
Рота построена. Выходим на улицу, на мороз. Город спит — притихший, настороженный. Ни огонька. В сорок первом Горький бомбили. Вблизи него важный объект — автозавод. Сейчас там танки делают. Скорее бы на фронт! На фронтовиков все смотрят с уважением. «Фронтовик Саблин прибыл в ваше распоряжение!» — скажу я Зое, когда мы встретимся. А встретимся мы, судя по всему, уже после войны. Скорей бы она кончалась!
Скрипит под ногами снег. Хлебом потянуло. Скоро пекарня. Мы часто проходим мимо нее, и каждый раз я вспоминаю пекарню на Шаболовке, дом родной и все прочее, что можно назвать прежней жизнью.
Здешняя пекарня похожа на амбар. Около нее стоят клячи с выпирающими боками. На санках — фанерные фургоны. Людей не видно. Хлебовозы, наверное, в тепле сидят: на улице градусов тридцать, если не больше. Я вдыхаю запах свежеиспеченного хлеба и думаю: «Все пекут и пекут, а его не хватает. Наверное, потому, что из этого хлеба сухари делают и на фронт отправляют».
— Строевым! — командует старшина.
Рота печатает шаг. Дорога знакомая: поворот, еще и — плац. Помаршируем минут сорок — и назад, в казарму, досыпать. Без учебных тревог, видать, не обойтись — они в солдатской жизни что-то вроде букваря…
Начальство ушло, и я снова дневалю. Ярчук по-прежнему не спит. Мне слышно, как он вздыхает, заглушая солдатский храп, бормотание и прочие звуки. Спит рота трудно, тяжело. Ребята стаскивают друг с друга одеяла (в казарме прохладно), скребутся, вспоминают кого-то непотребными словами, заново переживают нелегкий солдатский день.
Витька Ивлев — тот самый парень, который стрельнул нахальным взглядом в Зою, — попросил меня разбудить его часика через три.
— Только обязательно, — пробормотал Витька, и в его глазах появилась тревога.
Пора будить Ивлева. Он спит на спине, оттопырив нижнюю губу.
— Витьк… Витька…
Ивлев садится, раскачивается, словно ванька-встанька. Ошалело смотрит на меня. Бормочет что-то: не то благодарит, не то ругает.
— Витьк… Витька…
Он шарит босыми ногами по полу, находит ощупью бутсы, сует в них, словно в шлепанцы, ноги и мчится в уборную.
Паркин спит, как фон-барон, заняв весь матрац, спихнув на «чужую территорию» своего соседа — Ивлева. Они каждый день ссорятся.
— Ты что меня ночью пинаешь? — спрашивает Ивлев.
— Я? — удивляется Паркин.
— А кто же?
— Это тебе снится, — с достоинством произносит Паркин и удаляется. Ходит он вразвалочку, по-смешному выворачивая ноги, на которых поверх казенных намотаны еще одни портянки — шерстяные, присланные из дома.
Витьке надоело цапаться с Паркиным, и он пожаловался старшине.
— Ты, это самое, полегче, — предупредил Паркина Казанцев.
Тот стал оправдываться.
— Полегче, сказано! — гаркнул старшина.
— Есть! — Паркин вытянулся.
Храпит он — не приведи бог. Кажется: барабанные перепонки лопнут.
Дергаю Паркина за ногу. Храпеть он перестал. Только отошел — снова. «Может, облить его? Заорет спросонья, олух царя небесного, перебудит всю роту. Лучше почаще за ногу дергать».
Живется Паркину лучше, чем нам. Он уже получил пять посылок. Каждый день украдкой жрет колбасу, сало.