Я ехал в автобусе и думал: «Хорошо бы увидеть рану и вымыть голову». Голова чесалась, в санпоезде повязку с лица не снимали: врачи, видимо, боялись внести в рану инфекцию.
Баня в челюстно-лицевом госпитале оказалась классной — с ванными. В предбаннике с раненых сняли повязки и я, наконец, увидел свою рану — багровый рубец с гнойными точками. По сравнению с другими моя рана выглядела пустяковой. Врач-стоматолог — грузный, с засученными рукавами — подтвердил это, сказав:
— Дешево отделался, парень. Челюсть повреждена и остеомиелитик небольшой. Подчистим, подправим, отремонтируем. Зубы новые вставим, и будешь ты — жених.
Мыли нас женщины — не очень молодые, но и не старые. Одинаковые серые халаты и такие же шапочки делали их похожими одна на другую.
Я стыдился своей наготы, прикрывался ладошкой. То же самое делали и другие парни. Одна из женщин взглянула на меня и усмехнулась. Я покраснел, повернулся к ней голым задом; потом решил, что это еще хуже, и, не найдя ничего лучшего, встал к женщине боком.
Женщина снова усмехнулась, а старик солдат, раненный в подбородок и выражением глаз очень похожий на Петровича, сказал:
— Чего, парень, как юла, вертишься? Видали они это сто, а может, тыщу раз. Тут нашего брата, раненых, за войну столько перебывало, что и не счесть. Незачем своей наготы стесняться: ведь ты не балуешься, а… — Старик хотел еще что-то добавить, но, видно, не нашел подходящего слова.
— Верно. — Женщина кивнула. Обратившись ко мне, спросила: — Сам будешь мыться или помочь?
— Сам, сам, — заторопился я.
— Одной-то рукой?
Я снова покраснел.
Женщина с решительным видом подошла ко мне:
— Давай хоть голову вымою. А то начнешь плескаться одной-то рукой — рану загрязнишь.
Мыла она хорошо, ловко. Я все время косил глазом на рану — вроде бы ни капли не попало. И по-прежнему прикрывался ладошкой.
— А ну убери руку! — рассердилась женщина. — Всю меня локтем, как шилом, исколол.
Я проглотил застрявший в горле ком, но руку не убрал. И тогда женщина добродушно заметила:
— Убери. Твое при тебе останется…
Улица, на которой находился наш госпиталь, называлась Оперной. Она называлась так потому, что на этой улице, как раз напротив госпиталя, размещался оперный театр — длинное, похожее на ангар здание, у которого «смотрелся» только фасад — он имел колонны, а бока «не смотрелись» — там не было ничего интересного: обыкновенные стены, какие можно увидеть всюду.
До войны артисты оперного театра шефствовали над школой, где теперь размещался госпиталь. Школьники часто бывали в гостях у артистов, а те у школьников. Поэтому про школу говорили: «Та, где артисты шефы».
Так было до войны. Когда началась война, кружки, которыми руководили артисты, распались: старшеклассники ушли на фронт, многие ученики встали к станкам, остальные перешли в другие школы, где не было художественной самодеятельности. Из школьного здания вынесли парты, классные доски, вместо них внесли кровати с панцирными сетками, тумбочки, устроили в подвале кухню, и осенью 1941 года открылся госпиталь. Артисты оперного театра стали шефами этого госпиталя.
Раз в неделю, по вторникам, в госпитале устраивались концерты. Никто не вывешивал объявления — мы и без этого знали: вечером придут артисты. После дневного сна мы прилипали к окнам — они выходили на артистический подъезд.
— Появились! — выкрикивал кто-то, и все спешили в клуб занимать места.
Раненых в театр пускали без билетов и на любой спектакль. Капельдинерши встречали нас ласковыми улыбками, говорили шепотом:
— Садитесь, сынки, на свободные места.
Вызывая веселое оживление зрителей, мы устраивались в креслах. Зрители оживлялись потому, что мы были одеты в полосатые пижамы и тапочки на войлочной подошве.
Я побывал на всех спектаклях, слыл в госпитале заядлым театралом. И, наверное, поэтому мне достался пригласительный билет на заключительный концерт смотра сельской художественной самодеятельности. «Может быть, что-нибудь толковое будет», — размышлял я, собираясь в оперный театр, где проходил смотр. Но концерт оказался так себе: соло на баяне, хор, пляска. Я оживился только, когда конферансье объявил:
— Куплеты Зибеля из оперы «Фауст» французского композитора Гуно исполнит ученица десятого класса Больше-Мурашкинской средней школы Капитолина Ретинина.
На сцену вышла — глаза в пол — чернобровая девчонка с вишневым румянцем на щеках. Голос у нее оказался густым, красивым, и сама она была — прелесть. Когда смолк последний аккорд, я вскочил и громко крикнул: