— Он хорошим радистом был, — вспомнил я. — Сто тридцать знаков в минуту принимал. И передавал столько же.
— Я не мастак в этом деле, — признался Николай Васильевич.
— Сто тридцать знаков в минуту — это очень много, — объяснил я.
Инвалид помолчал.
— Заика вручил орден, офицер.
— Шубин?
— Может, и Шубин — жена получала орден.
«Шубин, — решил я. — Ведь мы с Колькой из одного военкомата».
Мария Васильевна внесла очищенные луковицы, крупную соль в деревянной солонке, несколько ломтиков хлеба.
— Как фамилия офицера, который вам Колин орден вручал? — спросил я.
— Он не назвал себя, — ответила Мария Васильевна.
— А какой он из себя?
Хозяйка смущенно улыбнулась.
— Мне в тот день не до него было. Вроде бы среднего роста, с протезом — это я точно помню.
— Шубин! — уверенно сказал я. — Мы с ним большие друзья. Завтра обязательно навещу его.
— Не застанете, — возразила Мария Васильевна. — Говорил он, когда орден вручал, что последнюю неделю служит. На отдых его отправили — здоровье лечить.
— Да-а… — Николай Васильевич вздохнул. — Давай, солдат, помянем Колю, дружка твоего и сына нашего.
Мы выпили. Мария Васильевна пить не стала — только пригубила рюмку.
Инвалид хмелел. Его глаза затуманились, лицо покраснело. Он стал ругать какого-то Лапушкова.
— Из-за него, паразита, я ног лишился!
— Полно, отец, — сказала Мария Васильевна. — Может, не виноват он.
— Виноват! — Николай Васильевич трахнул кулаком по столу. — Я ему, обормоту, говорю: откатим орудие в кусточки — маскировка все ж, а он уперся, как баран. Тут нас и накрыло.
— Живой он остался? — спросил я.
— Кто?
— Лапушков этот.
— Навряд ли. — Николай Васильевич уронил голову на стол.
«Пора!» — подумал я. Попрощался с девочками — с каждой за руку. Оставил Марии Васильевне домашний адрес — на всякий случай.
— Заходите, — пригласила она.
— Обязательно! — Мне хотелось помочь этим людям, хотелось сделать для них все, что было в моих силах.
Петровы жили неподалеку от Зины. Я увидел ее дом и решил зайти к ней: эта девушка по-прежнему волновала меня.
32
У Зины гуляли. Посреди стола, на самом почетном месте, стояло блюдо с селедочной головой. Кружочки крупно нарезанного лука плавали в уксусе, в котором виднелись золотистые вкрапинки растительного масла. Кроме селедочной головы, картофеля, сваренного в мундире, наполовину опорожненной банки свиной тушенки, другой закуски на столе не было. Чуть в стороне от стола, на тумбочке, возвышались тарелки с объедками. Пузатые фляжки, бутылки с этикетками и без них распространяли винный запах. В комнате было накурено. Свет от оранжевого абажура с трудом пробивал мутный воздух. За столом сидели Зина с подругой и Фомин — возмужавший, располневший. В его глазах светилась бесшабашная удаль, которая появляется тогда, когда море кажется по колено, когда слова сами собой слетают с языка, когда все хорошо и хочется, чтобы было еще лучше.
— А-а… — сказал Фомин, приподнимаясь мне навстречу. — Легок на помине! Мы тебя только что вспоминали. Она вспоминала, — уточнил Фомин, посмотрев на Зину. — Демобилизовался или в отпуск?
— Демобилизовался.
— А я вот гуляю, — сообщил Фомин. — На десять суток отпуск дали. А потом по новой трубить. Но — не хочется. Справку бы достать про болезнь, чтоб по чистой, значит.
Зина курила, поднося резким движением папироску к ярко накрашенному рту. Она была рада мне — я чувствовал это.
— А Ярчук где? — спросил я.
— Живой, — ответил Фомин. — Да мы с ним не встречаемся.
— А Петров погиб, — сказал я. — Помнишь его?
— Петров? — переспросил Фомин. — Какой он из себя?
— Маленький такой. С большими глазами.
— А-а… — Фомин помрачнел. — Это тот самый, с которым вы тогда, — он выделил слово «тогда», — на меня наскочили?
— Он самый.
— Помню его. — Фомин кивнул. — А Ярчука мне жаль: в последнее время он скурвился. Письма присылал мне идейные, прошлого совестился, намекал: кончать-де надо с веселой жизнью. Я и на фронте не терялся. Приволок оттуда добра разного вагон и маленькую тележку. Зинка подтвердит, если не веришь. Часы ей привез золотые. Покажь, Зинка, какие я тебе часики отвалил.