Выбрать главу

Батуринский не спешил с ответом: он слишком хорошо знал, что слова не вернешь, что минутное расслабление может привести к неприятным последствиям. Пауза затягивалась. Глаза по-прежнему холодно и напряженно смотрели сквозь толстые стекла очков, но вот, наконец, дрогнули и потянулись губы и что-то похожее на улыбку появилось на его лице. «Я не знаю, что будет через двадцать лет, — сказал Батуринский, — меня, во всяком случае, через двадцать лет не будет...»

Когда двадцать лет спустя я подходил к его московскому дому, многое вспомнилось тогда. Вспомнилась лето 1976 года, Швейцария, где видел его каждый день на протяжении трех недель долгого межзонального турнира.

Он прогуливался довольно часто по улицам Биля с Туровером, очень милым старичком, в самых звуках фамилии которого слышалось что-то шахматное. Еврей из Варшавы, Туровер покинул Россию еще до революции и поселился в Америке. Там он играл в турнирах, без особого, впрочем, успеха. Туровер был из той категории игроков, о которых гроссмейстеры знают, что с ними надо играть до конца: даже если они хорошо поставят дебют, будут умело маневрировать в миттельшпиле, держать оборону в эндшпиле, все равно в какой-то момент обязательно допустят ошибку. Примерно по такой схеме и развивались партии Туровера с сильнейшими игроками того времени.

Сделав состояние, Туровер отошел от дел и на склоне лет вернулся к юношеской любви — шахматам. Это выражалось в том, что, бывая на всех крупных турнирах, он учреждал приз за красоту игры — обычно сто долларов, который сам же потом и вручал. Моту засвидетельствовать, что Туровер был настоящим миллионером: при каждом удобном случае он жаловался на дороговизну телефонных звонков из Швейцарии в Соединенные Штаты.

Батуринский в отличие от Туровера, хотя и не стал мастером, был шахматистом по-настоящему сильным. Он был в состоянии один на один выиграть и у мастера, и у фоссмейстера. И выифывал! Победы над Бондаревским, Смысловым, Пефосяном, Сокольским, Арониным, Либерзоном говорят сами за себя. Понимание позиции и происходящего на доске оставалось с ним до последних лет. Помню, во время матча Карпов — Тимман в Амстердаме (1993) он несколько раз предлагал в пресс-ценфе какие-то ходы или варианты. И когда я, лениво оппонируя, пытался отделаться общими фразами или первыми пришедшими в голову ходами, он всегда продолжал вариант и, надо признаться, всегда по существу и всегда очень осмысленно.

Во время бильского турнира Батуринскому было слегка за шестьдесят, Туроверу — за восемьдесят, но внешне они очень походили друг на друга: оба невысокие, кругленькие, разве что у Туровера были шрамы на лице — следы перенесенной операции. Он называл Батуринского «господин комиссар» и был, в общем-то, недалек от истины. Не знаю, правда, какое значение он вкладывал в это слово, ведь в английском «комиссар» означает крупный чиновник, член совета или даже его председатель. В русском же языке это слово имеет совсем другой смысл.

Меня Виктор Давыдович тогда не замечал: исключены были не только любые формы общения, но даже приветствия. Впрочем, я его мало интересовал: как раз во время этого турнира попросил политического убежища в Голландии Корчной, и у Батуринского хватало забот без меня. Да и в межзональном дела складывались не блестяще: лидировал Ларсен, который в итоге и победил в турнире. Но и Портиш, и Хюбнер осфо конкурировали с советскими участниками.

Сделав короткую ничью с Талем, я стоял в фойе зала, где мы играли. Вдруг заметил направляющегося в мою сторону Батуринекого. Он подошел ко мне и, поздоровавшись, полуутвердительно произнес, улыбнувшись: «Вы ведь завтра играете с Портишем». Я кивнул. «Так вот, имейте в виду, у нас имеется полная документация на него, более того, мы можем помочь вам в подготовке — тренеров у нас достаточно...» Июль был, как это часто бывает в Биле, жарким, пот лил с него ручьями, и он поминутно вытирал лысину белым платком. Я вежливо, но твердо отказался: «Спасибо, я и так всё знаю...» Он посмотрел на меня с недоверием: «М-да... А то — смотрите. Проблем нет...»

На следующий день я заметил Батуринского в первом ряду зрительного зала. Стекла его очков поблескивали, а выражение лица навеивало строки «она глядит, глядит в тебя и с ненавистью, и с любовью», напоминая о покинутой родине. Я неудачно разыграл защиту Нимцовича, развел коней по краям доски, и после прорыва Портиша в центре моя позиция стала незащитимой. Вскоре я сдался. Надо ли говорить, что Батуринский тут же потерял ко мне всякий интерес.

Я видел его после этого не раз на различных турнирах и матчах, и мы раскланивались друг с другом, а в 1993-м на матче Карпова с Тимманом он был уже сама любезность.

Незадолго до поездки в Москву, в декабре 1998 года, я позвонил ему, чтобы спросить о Геллере, которого он хорошо знал. Батуринский сам взял трубку: «Ну, какое может быть здоровье в восемьдесят четыре года? Вот зрение совсем ослабло — и глаукома, и катаракта... Но я понимаю, что вы звоните не для того, чтобы справиться о моем здоровье, Геннадий, Геннадий... не помню по отчеству?»

Любому сказал бы — «просто Генна», но сейчас почувствовал, скорее даже чем понял, что это будет неуместно, — потому: «Геннадий Борисович».

«Чем могу служить, Геннадий Борисович? Геллер? Ну, так сразу не могу с мыслями собраться. Могли бы вы позвонить через три дня?» Помню, подумалось еще: умно, а то сразу, с налета, можно и не то сказать....

Позвонил через три дня точно в условленное время. Он был, разумеется, уже у аппарата и снял трубку мгновенно: «Нет, в Одессе Геллера не знал, я ведь уехал оттуда совсем маленьким. Нет, не помню. Выдающийся теоретик, блестящий тактик... Вот в "Шахматном словаре" про него хорошо написано, у вас ведь есть "Шахматный словарь"?»

Когда я видел его последний раз - в октябре 1999-го в Москве, ему было восемьдесят пять; он вступил уже в тот возраст, когда каждый дарованный день — милость, но очень часто и кара: стареть вообще не для робких душ, тем более подвергнуться такой глубокой старости, которая выпала ему.

Законы возраста не обошли его стороной, и его нельзя было причислить к тому, редко, впрочем, встречающему, типу людей, которые к старости расцветают и хорошеют. Он еще более осел, один глаз не видел совсем, другой очень неважно, мог читать только газету, да и ту с очень сильной лупой. Плохо слышал, время от времени переспрашивал, но ум был еще острый, мысль формулировал очень ясно, держал ее под контролем. Мы беседовали несколько часов в его кабинете.

Редкие книги на полках. Шахматных — почти нет. «Было семь с половиной тысяч книг, вероятно, самая лучшая шахматная библиотека в Советском Союзе. Продал Карпову — деньги были нужны, — вздыхал он. - Но знаю, будет хотя бы в хороших руках...»

Он не принадлежал к тому разряду собирателей, которых в свою очередь собрали сами книги. Тем более что книги эти были шахматные. Он был из тех коллекционеров, которых, конечно же, большинство: знал на память года изданий, количество экземпляров, где они находятся, порой и поименно владельцев; нередко сам являлся владельцем такого раритета.

История этой библиотеки весьма любопытна. Рассказывает Авербах: «До войны библиотека принадлежала Самуилу Осиповичу Вайнштейну, известному деятелю советских шахмат и шахматному литератору. Даже в тяжелые дни блокады Ленинграда он не мог расстаться с ней. Но в суровую зиму 1942 года, когда норма хлеба составляла 125 граммов на человека, он предложил купить библиотеку мастеру Лисицыну за два фунта пшена. Тот отказался: по его словам, два фунта пшена стоили тогда дороже... Вскоре Вайнштейн умер, а библиотека каким-то образом перешла к Лисицыну. Последний переехал в Москву, жил в «Национале», занимая номер, в котором до него размещался турецкий посол, и производил впечатление человека с деньгами. Потом эта библиотека перешла к Майзелису, который и сам был собирателем. И уже от него библиотека перешла к Батуринскому. Я был тогда близок с Майзелисом и знаю эту историю от него».