Выбрать главу

Вспоминая о советских шахматах, о понятиях, с каждым годом делающихся всё более расплывчатыми, а то и вовсе непонятными для новых поколений, спрашиваешь себя: имеет ли вообще смысл хранить память о таком сравнительно узком участке культуры? Мне кажется, что ответ на этот вопрос может быть только утвердительным. Любой человеческий опыт достоин осмысления и анализа, в том числе тот особый, из которого выросли все шахматы второй половины ушедшего века и на котором базируются шахматы наших дней. Изучение этого опыта позволяет сделать важные выводы не только о развитии самой игры, но и о системе, способствовавшей ее развитию.

Герц, изучая электромагнитную теорию света, писал о том, что в математических формулах есть своя собственная жизнь. То же можно сказать и о шахматах. Об их красоте и логике. Шахматы умнее нас, умнее даже, чем их автор.

Современные шахматы невозможны без использования классических лекал прошлого. Я хотел рассказать о людях, которые создавали эти лекала. Попытаться написать на морском песке их имена, прежде чем набежавшая волна смоет их окончательно и растворит в истории компьютерных шахмат нового века.

Многих героев книги я встретил, когда еще жил в Ленинграде, но фактически уже эмигрировал на Запад. Поэтому фразы, которые вы прочтете, написаны мною, конечно, во второй половине моей жизни, но неясные ощущения были уже тогда, только я не мог их выразить.

Покинув три десятилетия назад Советский Союз, мне хотелось поскорее оставить всё позади, но разницу между тем, от чего я ушел, и тем, от чего мне грустно было уходить, я понял только, когда ушел. Для тех же, кто остался, я перестал тогда вписываться даже в печальный вздох Саади, став одновременно и тем, кого нет, и тем, кто далече.

Мои ленинградские годы разматывались бесконечной лентой, но сейчас время получило удивительное ускорение, знакомое всем, вышедшим на последний виток. Совсем как в песочных часах, долгое время бывших в употреблении: поистерлась «талия» стеклянного сосуда, и песок просыпается скорее, чем когда инструмент был новым. На этом финальном отрезке дистанции чувствуешь, что не столь стареешь сам, сколь мир вокруг тебя молодеет. И шахматный — в первую очередь. Парадокс: шахматы становятся всё более сложной игрой, а шахматисты — всё более простыми личностями. Может быть, оттого, что профессиональные шахматы требуют всё большей затраты энергии и времени и не терпят рядом с собой других занятий и увлечений.

Все герои моей книги — из совсем недавнего прошлого, кажущегося сегодня далеким и загадочным, особенно для молодого поколения шахматистов, которое смотрит на своих великих предшественников как на некую однородную массу, где Ботвинник является современником Стейница, а Таль — Морфи. Рассказывая о них, я отнюдь не претендовал на полноту изображения. Я знаю о несовершенстве инструмента, называемого памятью, о том, что зачастую она подсовывает нам вовсе не то, что мы хотим или выбираем, а то, что хочет она сама. Человеческая память устроена как прожектор: освещает отдельные моменты, оставляя вокруг неодолимый мрак.

В книге есть и портреты тех, с кем я впервые встретился уже на Западе. Мне хотелось показать этих людей не только сквозь призму шахмат, но и в отношениях с другими людьми, на фоне общества, столь отличного от того, в котором довелось жить большинству моих героев, равно как и — первую половину жизни — мне самому. Говоря о других, я открывал тем самым и собственное «я», стараясь преодолеть в себе стыд, знакомый каждому, кто вынужден говорить о себе.

Колеся по распахнувшемуся нараспашку и сделавшемуся сейчас таким маленьким миру, бывая снова в тех местах, где я встречался с героями моей книги, я отмечаю нелепое противоречие между возможностью возврата в пространстве и невозможностью возврата во времени. Ведь всё осталось на своем месте: дом на Парк-авеню в Нью-Йорке, где жила Ольга Капабланка, кафе в Амстердаме, где я еще вчера пил кофе с Сало Флором, статуя Будды в Борободуре, у которой стоял Тони Майлс, и шахматный клуб в Аничковом дворце Петербурга, помнящий меня маленьким мальчиком. Но время, чудесное, неуловимое время - ушло навсегда. Вся прелесть прошлого и заключается в том, что оно прошло, занавес опустился, на сцене декорации для другого спектакля.

Часть эссе, составивших книгу, была уже напечатана, причем публикации на русском и на других языках не совпадают. В текстах, вышедших по-английски, страницы, посвященные проблемам и явлениям, понятным только российскому читателю, к тому же знавшему советское время не понаслышке, были порой сокращены, а то и вовсе опущены. В то время как публикация на русском языке встречала зачастую возражения у редакторов, полагавших, что отдельные строки, а главное — концепции могут кому-то не понравиться. Воспитанные при советской власти, эти редакторы не могли смотреть на текст иначе, чем с конъюнктурных позиций, без самоцензуры, даже если она, видоизменившись, затрагивала не само государство, а интересы конкретных людей.

Эссе, выходящие сейчас без сокращений и передержек, на языке, на котором они были написаны, наиболее полно представляют сделанное мною за последнее десятилетие.

Амстердам, ноябрь 2002

Часть 1 ПОДВОДЯ ИТОГИ

Две жизни

18 августа 2001 года моя жизнь разделилась на две равные половины. Первая прошла в Петербурге, который тогда назывался Ленинградом. Вторая — в Амстердаме.

Хотя оба эти города похожи, Петербург и Амстердам не накладываются у меня один на другой. Нева и Амстел для меня разные реки, и, если мне случается идти по амстердамской Царь Петерстраат или по Невскому проспекту мимо голландской церкви в Петербурге, второе зрение регистрирует этот факт, но разницу между обоими городами я вижу очень хорошо. Так, ребенок, растущий в двуязычной семье, знает, с кем и на каком языке говорить.

Пятый номер трамвая не изменил своему маршруту и останавливается возле моего дома в Амстердаме так же, как он делал это в моей прошлой жизни в Ленинграде, но и здесь путаницы у меня не возникает.

Номер моего дома в Басковом переулке был 33. Первые десять лет в Амстердаме я жил в доме под номером 22, последующее десятилетие — 11. Несколько лет назад, пытаясь уйти от судьбы, я переехал в дом с мало что говорящим номером 16.

Иностранцы, приезжавшие в Советский Союз, обычно находили самым привлекательным в Ленинграде - Санкт-Петербург. Сейчас Ленинград вновь стал Санкт-Петербургом, оставшись Ленинградом разве что для немолодых обитателей его, проживших большую часть жизни в Ленинграде и привыкших к этому названию. И еще в шахматах: ленинградский вариант голландской защиты удивительным образом сплел в себе оба места моего проживания.

Хотя звуки от порывов ветра и барабанящего дождя на Неве или на Амстеле мало отличаются, переезд из Ленинграда в город, где я живу сейчас, явился для меня большим, чем географическое перемещение в пространстве. Этот переезд означал для меня начало новой жизни.

Слово «голландский» вошло в мою жизнь рано, фактически с тех пор, как я себя помню. Вглядываясь в прошлое полувековой давности, хорошо вижу маму, декабрьским вечером сорок восьмого года греющую руки у печки-голландки. Рядом с голландской печью стояла оттоманка, на которой я спал. Мы жили тогда вчетвером — с бабушкой и сестрой - в двадцатипятиметровой комнате коммунальной квартиры, но эта комната совсем не казалась мне маленькой. Кроме нас в этой квартире жили Канторы, Гальперины и Левин-Коганы. Единственной русской была молодая женщина — Люда, но и та носила фамилию Саренок. В первые месяцы в Голландии, когда я рассказывал о своем жилье, меня почти всегда спрашивали: «А сколько спален у вас было?» Я быстро понял, что правдивый ответ никак не вписывается в представления моих слушателей, и отвечал по настроению: когда - две, когда - три.

Помню себя мальчиком в гастрономе на углу улиц Некрасова и Восстания в очереди у кассы, чтобы пробить чек на покупку голландского сыра. Вижу себя и в роли советчика в магазине «Военторг» на Невском, рядом с кинотеатром «Художественный», где мама долго примеряла шляпку, которую почему-то называла голландкой. Кокетливая, с искусственными цветочками, она была возвращена в магазин через несколько часов после покупки, а мне было выговорено: «Как же ты мог посоветовать такое, я ведь уже не девочка».