В основе решения свернуть с проторенного пути и самому определить свою судьбу у Кобленца лежала любовь к шахматам, к самому процессу игры. Но и не только. Свою первую шахматную книгу на латышском языке он начал писать, когда ему было девятнадцать лет, во время работы над последней его застала смерть.
Такое решение означало еще кое-что: независимость и свободу, поездки в разные страны Европы из маленькой Латвии. В августе 1935 года Кобленц стоял перед выбором: играть на турнире в Хельсинки или поехать корреспондентом рижской газеты в Амстердам, чтобы освещать матч между Алехиным и Эйве. Он, не колеблясь, выбрал Голландию, и это решение во многом определило его дальнейшую судьбу: он не только играл в турнирах, но и писал о шахматах.
Латвия была тогда независимым государством, и шахматиста и шахматного журналиста Кобленца видели не только Амстердам, но и Гастингс, Лондон, Мадрид и Милан. Надо ли говорить, что знание Кобленцем многих языков делало эти частые поездки только еще более приятными. Он видел вблизи и разговаривал с Мизесом, Тар-таковером, Капабланкой, Шпильманом, Эйве, был хорошо знаком и не раз интервьюировал Ласкера. Молодость, считающаяся лучшей порой жизни (вероятно, оттого, что об этом совсем не думаешь), в его случае была наполнена встречами со многими замечательными людьми. Он подолгу жил в Испании, а в 1939-м более полугода провел в Лондоне, днями просиживая в шахматном кафе «Гамбит» на Кэннон-стрит. Игра на ставку, бессонные ночи, зыбкое существование, но зато любимая игра, и свобода, и будущее, о котором не задумываешься и у которого нет конца. Много лет спустя он, пожалуй, единственный из всех, кого я знал в Советском Союзе, не называл иностранцев в третьем лице множественного числа — в своей прошлой жизни он тоже был одним из них.
Я думаю, что этим же объясняется и странное на первый взгляд хобби Пауля Кереса. Именно: он на память знал время отправления, номера рейсов, названия компаний и возможности стыковки самолетов, вылетающих из Лондона в Мадрид, из Амстердама в Париж или, к примеру, из Стокгольма в Берлин. Только ли демонстрация памяти, обернутая в необычную упаковку? Мне кажется, что названия эти были для него воспоминанием не столько о молодости, сколько о времени, когда попадание в эти точки Европы было вопросом только перемещения в пространстве, чего он оказался лишен после того, как Эстония стала одной из республик СССР.
В 1940 году в Латвию вошли советские войска, через год страна была оккупирована Германией. Кобленцу удалось уйти на восток, его мать и сестры погибли в рижском гетто...
Марк Тайманов познакомился с ним в 1943 году на пароходе, который шел из Красноводска в Баку: «Кобленц в каких-то немыслимых гольфах, шляпе борсалино, с латвийским паспортом, на котором красовался герб, очень похожий на свастику, являл собой живописное зрелище. Время, однако, было военное, и он мог иметь массу неприятностей». Сам Маэстро впоследствии так описывал этот эпизод: «Молоденький лейтенант при проверке документов держал в руках мой паспорт с лондонскими и барселонскими визами, слышал мой акцент, и по его загоревшемуся взгляду я видел, что мысленно он уже примеряет орден Красной Звезды к своей гимнастерке за поимку важного шпиона. По счастью, у меня оказалась с собой газета «Советский спорт», где мое имя значилось в списке новых советских мастеров».
Почти всю войну Кобленц провел в Самарканде, где зарабатывал на жизнь сеансами одновременной игры в госпиталях, но главным образом - выступлениями в концертах.
Пением Маэстро начал заниматься еще в Риге, а в 1938 году провел некоторое время в Милане, где играл в турнире, дабы взять несколько уроков у знаменитых учителей бельканто. У него был довольно приятный тенор, и неаполитанские песни остались в его репертуаре с тех времен. Маэстро пел для своих друзей или на официальных церемониях закрытия турниров, делая это всегда с большим удовольствием. Но самый шумный его успех приходится именно на то военное время, когда он, не вполне владея тонкостями русского языка, в неаполитанской песенке вместо слов: «Ах, зачем ты тогда зарделась?» — пропел: «Ах, зачем ты тогда разделась?» Номер пришлось повторить на бис...
После войны Кобленц вернулся в Риту. Ему было под тридцать, именно на этот период приходится пик его как шахматиста-практика. В 1945 году он выходит в финал чемпионата Советского Союза, что уже само по себе являлось немалым достижением. Назову несколько имен, чтобы дать представление о силе турнира: Ботвинник, Смыслов, Болеславский, Бронштейн, Толуш, Котов. Но уже полуфиналы, где наряду с несколькими гроссмейстерами играли опытные мастера, были очень сильными турнирами. «Для меня полуфинал — это финал», — говорил тогда один совсем не слабый мастер.
В те же годы Кобленц несколько раз выигрывает чемпионаты Латвии, но во всесоюзный финал больше уже не попадает. Он -довольно сильный мастер, с интересными идеями в дебюте и явным тяготением к тактической борьбе. Советские шахматисты, воспитанные на творчестве Чигорина и Ботвинника и изучавшие уже шахматы как науку, смотрели несколько скептически на его игру, основанную больше на вдохновении, озарении и бесконечных партиях блиц в кафе Лондона, Вены и Мадрида. Да и сам он: легкий акцент, постоянная улыбка на лице, открытость, доброжелательность, галстук, платочек в кармане пиджака — всё это как-то не вписывалось в суровую обстановку послевоенных лет.
В 1946 году на турнире в Ленинграде Кобленц в одной из партий попал в цейтнот. Маэстро, полагая, что они с соперником делают одно общее дело, только он попал в маленькую неприятность, которую им обоим следует преодолеть, очень нервничал, не зная, сколько ходов осталось сделать до контроля времени. «Четыре», — помог ему противник, сама любезность. Когда ходы были сделаны и Маэстро перевел дух, партнер, дождавшись падения флажка, холодно констатировал: «Вы просрочили время. Я ошибся, надо было сделать пять ходов». — «Вы поступили не как джентльмен», — укоризненно заметил Маэстро. «Что вы имеете в виду?» — спросил строго директор турнира, находившийся рядом и наблюдавший всю сцену. Сообразительный Маэстро, уже поживший в Советском Союзе, с честью вышел из положения. «Я имел в виду, что он поступил не как советский джентльмен», — ответил он. Хотя время было уже мирное, никогда нельзя было знать, как и кем будут истолкованы твои слова. Неосторожные высказывания в начале войны стоили замечательному рижскому гроссмейстеру Владимиру Петрову, которого Маэстро хорошо знал, ссылки в лагерь и жизни.
После войны Маэстро поселился в квартире дома, который до 1940 года весь принадлежал его семье. Что он чувствовал при этом? Еще древние знали: разные вещи — совсем не иметь или, имея, потерять. Ведь не получить вовсе — не страшно, но лишиться того, что имел, — обидно.
Марк Тайманов: «Я бывал у него в Риге почти каждый год. Квартира была наполнена книгами на разных языках, они лежали всюду: на подоконниках, в коридоре, на кухне. Сам хозяин был в высшей степени обаятелен и обладал артистичной натурой. Он был вполне европейским человеком, у него не было никакого акцентированного восприятия своего иудейства, но в конце каждого разговора, о чем бы ни шла речь, Алик всегда спрашивал: "Скажи, а как это отразится на рижских евреях?"»
В конце 40-х годов встреча с худеньким мальчиком с пронзительными черными глазами определила жизнь Маэстро на долгие годы. Мальчика звали Миша Таль. Он начал бывать у Кобленца дома, на даче, занятия стали регулярными, длящимися зачастую помногу часов. Уже тогда было видно его острое комбинационное зрение, молниеносный расчет вариантов, а главное — самозабвенное увлечение шахматами. Я думаю, что эти годы, вплоть до завоевания Талем звания чемпиона мира, были наиболее плодотворными и счастливыми в жизни Кобленца. Свою роль он видел очень хорошо, ссылаясь не раз на Генриха Нейгауза, учителя Святослава Рихтера: «Гениев нельзя создать — только почву для их развития».