Почему он так играл и почему он выигрывал? Конечно, легко спрятаться за словом «гений». Толуш после партии с ним на финише своего лучшего в жизни турнира в 1957 году сказал Спасскому: «Ты знаешь, Боря, я проиграл сегодня гениальному игроку». Другой уважаемый гроссмейстер на межзональном турнире в Таско уверял меня без тени кокетства: «Мы все не стоим Мишиного мизинца». И сам Петросян, скупой на похвалы, говорил, что в шахматах он знает только одного живого гения. Но дело не в этом. Или, во всяком случае, не только в этом. Я не склонен объяснять всё корчновским: «Помню, как-то в ресторане он сказал мне: ну, хочешь — посмотрю на того официанта, и он подойдет к нам». Или недостаточной защитой темных очков Бенко на турнире претендентов 1959 года. Но то, что весь его облик, особенно в молодые годы, излучал какую-то ауру, ~~ это точно. И здесь мы подошли к разгадке, как мне видится, феномена Михаила Таля.
Это склоненное над доской лицо, этот взгляд горящих глаз, пронизывающих доску и соперника, эти шевелящиеся губы, эта улыбка, появляющаяся на одухотворенном лице, когда найдена комбинация, эта высшая концентрация мысли, я бы сказал, напор мысли -создавали нечто, чего не выдерживали слабые духом. Когда же этот дух соединялся с энергией молодости, он был непобедим! «Ты, Ми-шик, — говорил ему покойный Штейн в Риге в 1969-м, — сильнее духом всех нас». Он был силен духом, как никто. Даже тогда, когда его организм был разрушен, дух его до конца, до последних дней оставался непреклонен.
В 1979 году после выигрыша вместе с Карповым «Турнира звезд» в Монреале сорокатрехлетний Таль, уравновешенный и много лучше понимающий шахматы, чем в годы своего чемпионства, сказал: «Сейчас я бы разнес того Таля под ноль». Я сомневаюсь в этом. И не потому, что его любимые поля е5, d5, f5 стали охраняться много строже. Дело в том, что академическому и всё понимающему Талю пришлось бы выдержать концентрацию мысли и напор молодости, которых не выдерживали лучшие из лучших.
Вспоминается летняя Москва 1968-го. Я был тогда секундантом Миши на его матче с Корчным, очень неудобным для него противником, матче, который Таль проиграл - 4,5:5,5. Помню последнюю партию, где Миша черными в голландской создал сильную атаку, мог выиграть, но промедлил, и отложенная позиция не сулила больше ничьей. Бессонная ночь анализа, доигрывание, закрытие, долгое блуждание по Москве, где у него было так много друзей. Его энергия, его неиссякаемая энергия... Помню деревянный домик в самом центре Москвы, неподалеку от Главпочтамта. Там жил покойный теперь уже давно художник Игин, друг многих шахматистов, заглядывавших к нему в любое время дня и ночи. Художники, поэты, молодые актрисы, богемная Москва 60-70-х годов, сам живописный хозяин, говоривший о себе коротко: «Я — старый коньячник». Наконец, последний самолет Москва — Рига, нет билетов, но Мишу узнали, и вот в кабине у пилотов летим в Ригу. Ночь, квартира Миши, и вот я, уже ничего не чувствуя, засыпаю. Когда я проснулся утром, комната была сиза от сигаретного дыма, и где-то в отдалении с дивана на меня смотрел Миша, и толстая книга в его руках была почти прочитана. Читал он исключительно быстро, и я, находясь уже в западном сегменте моей жизни, знал, что, отправляясь куда-нибудь на турнир, надо взять с собой побольше книг, запрещенных тогда в СССР. На Олимпиаде в Ницце (1974) я дал ему вечером только что вышедший «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына и свежий номер русской эмигрантской газеты. Наутро, возвращая мне всё, сказал: «Вот в кроссворде не мог найти одного слова». — «Ну а книга-то, книга?» — «Очень уж зло пишет». Тогда мне, пораженному ответом, явилось смутно объяснение, еще один аспект, раскрывающий личность Михаила Таля. Дело в том, что по большому счету его это не интересовало, он от этого как бы отстранялся.
Не интересовали его и материальные ценности. Вспоминаю, как после одного из турниров в Тилбурге разделял с ним так им нелюбимую процедуру покупок. Пятигульденовые бумажки лежали в его карманах (надо ли говорить, что кошелька у Таля никогда не было) вперемешку с тысячными, и помню его искреннее удивление, когда он обнаружил еще одну такую в одном из боковых карманов. А сколько было потерянных призов, сколько паспортов, оставленных в гостиницах или попросту забытых где-то... Помню его поверх меня направленный взгляд, когда на межзональном турнире в Таско я выговаривал ему после того, как он заплатил 70 долларов за трехминутный разговор с Нью-Йорком. Вряд ли доходили до него мои слова, что в некоторых странах следует избегать телефонных разговоров из гостиниц. Белявский рассказывал мне, что, когда он распекал Мишу за отдачу почти всего многотысячного приза за выигрыш чемпионата мира по блицу в Спорткомитет, тот отвечал просто: «Ну, меня попросили, я и отдал...»
Его, конечно, не интересовали звания и награды. Думаю, и звание чемпиона мира его по большому счету не интересовало. И уж совсем не интересовали карьера, власть или выгода (или то, что понимают под этим словом его коллеги по чемпионскому званию последних лет). И в отличие от них его невозможно представить членом какой-либо партии вообще...
Хотя он в последнее время бывал в Израиле, думаю, что и его еврейство интересовало его постольку-поскольку. Вспоминаю, как перед одной из Олимпиад «Правда» писала, что в команде Советского Союза играют представители разных национальностей: армянин Петросян, русский Смыслов, эстонец Керес, рижанин Таль...
Даже он сам, его здоровье, его внешний вид интересовали его мало, так же мало, как и то, что о нем подумают другие. Он был человеком с другой планеты, и единственное, что его интересовало по-настоящему, были шахматы.
Он принадлежал к той редкой категории людей, которые как нечто само собой разумеющееся отмели от себя всё, к чему стремится большинство, прошли по жизни легкой походкой, - избранники судьбы, украшение Земли. Сжигая жизнь, он знал, что это — не генеральная репетиция, что другой — не будет. Но жить по-другому не хотел и не умел.
В январе 1973 года я играл свой первый турнир после отъезда из России — в резервной мастерской группе в Вейк-ан-Зее. Миша, игравший в главном турнире, появлялся каждый день в общем зале и, изучив мою позицию, переходил к другим партиям, а частенько и к партиям других групп (со средним рейтингом где-то в районе 1900). Мы говорили тогда нередко — было о чем — до глубокой ночи, и иногда я отправлялся пешком из Вейк-ан-Зее в Бевервейк (бывалые игроки Хоговен-турнира поймут, что я имею в виду), потому что автобусы уже не ходили или, правильнее будет сказать, еще не ходили. В свободный день был большой блицтурнир для всех желающих, который длился целый день и который Миша выиграл (к сведению современных профессионалов: первый приз был 100 гульденов).
Одним из его любимых выражений было: «Он играет во вкусные шахматы». И сам играл в такие. В комментариях к собственным партиям преобладали так редко встречающиеся теперь добродушие, уважение к партнеру и самоирония. Писать комментарии не любил, предпочитая показывать, наговаривая текст на магнитофон. А раньше просто диктуя. Так он познакомился со своей женой Гелей осенью 1970 года, когда его не пустили по каким-то формальным причинам в чемпионат страны, который проводился в Риге. Она печатала его комментарии.
Записывал ход только краткой нотацией, всегда перед тем, как его сделать. В редких случаях, когда соперник попадался уж слишком любопытный, открыто заглядывавший в его бланк, закрывал ход ручкой. Если ход не нравился, то зачеркивал и писал новый. В последние годы, увы, всё чаще говорил: «Я даже записал на бланке выигрывающий ход, но перечеркнул в последний момент».
Часа за полтора-два дср партии что-то ел, но больше для проформы, говорил уже мало, уходил в свой мир. Так было, например, во время его матча с Корчным, и я понимал: в такие моменты его лучше не трогать. Обедали в разных местах: до матчей, где всё выверено до минуты и калории, еще было далеко... Обожал, разумеется, всё, что было ему нельзя: острое, соленое, печеное. Миша, каким я его помню, курил всегда очень много, обычно две-три пачки сигарет в день (предпочитая «Кент»), но, когда играл, к ним приплюсовывались еще две.
В последний раз я видел Мишу осенью 1991 года в Тилбурге. Он приехал из Германии, где жил тогда с женой и дочерью Жанной, которую очень любил. Выглядел он ужасно, много старше своих лет, но оставался самим собой. Отвечая на приветствие одного из знакомых, сказал: «Спасибо». — «За что?» — «За то, что вы узнали меня». Он сидел обычно в пресс-центре турнира с неизменной сигаретой, говорил мало, но каждое его замечание по части шахмат было всегда по существу. Оживился несколько, когда в своей обычной манере показал слушателям Академии Макса Эйве одну из своих недавних партий — против Панно из турнира в Буэнос-Айресе. Молодые люди смотрели на него, как на Стаунтона или Цукерторта. Чудом было не то, что он живет, а то, что он не умер ранее.