Это был мой город и уже не мой. То, что внешне он не изменился, только усугубляло ощущение опустошенности. Бронзовый памятник Светозару Милетичу, борцу за свободу Сербии XIX века, по-прежнему возвышался на Ратушной площади. Милетич стоял, протянув руку к толпе, как будто собирался держать речь, только вот толпы там уже не было. Восемьдесят тысяч евреев жили в Югославии до войны. А после нее осталось меньше десяти тысяч. Повсюду царило безмолвие.
Мне снова пришлось играть чужую роль, роль какого-то другого подростка, но на сей раз этим подростком был я сам. Кроме сошедшего с ума Хиршенхаузера никто не говорил о том, что произошло «там». Я не знал, что стало с отцом, куда пропала бабушка. Семнадцать моих одноклассников были убиты, но никто не удосужился рассказать мне, как это произошло. Я не прошел ни одной из пяти «стадий принятия утраты», описанных психиатром Кюблер-Росс – ни отрицания, ни гнева, ни попытки заключить сделку, ни депрессии, ни смирения. А все, что со мной произошло, я держал в себе, как содержимое банки с консервами из кладовки нашего старого дома (которого уже тоже не было). Теперь я должен был изображать нормального подростка из нормального мира – двигаться как подросток, разговаривать как подросток, думать как подросток… и надеяться, что придет день, когда я и подросток, которого я изображаю, снова станут одной личностью.
От мамы особой помощи ожидать не приходилось. Война закончилась, и она вернулась в мир своих привычек, как будто надела с приходом зимы привычную шубку: апатичная, замкнутая в себе, она кружила головы всем мужчинам вокруг. Мы почти не разговаривали, будто опасаясь, что, если вспомнить прошлое, фашисты могут появиться снова.
Надеюсь, читатель не подумает, что я злюсь на нее. По-моему, это слишком патетично со стороны взрослых людей – продолжать сердиться на своих родителей за пережитую в детстве несправедливость, настоящую или вымышленную. Начиная с определенного возраста каждый человек ответствен за свою судьбу, а иногда и виновен в ней. «В дни бури и натиска», как называл это Гёте, мама спасала меня не раз, и я был благодарен ей до конца своей жизни. Но это отняло у нее столько сил, что я и представить себе не мог. Она сама нуждалась в поддержке.
Через три месяца после ее возвращения в нашей жизни появился Руди.
Руди Гутман, полный и улыбчивый, смуглый как креол, был известен своим добрым нравом. Красавцем он не был (мама считала, что красивым людям свойственна самовлюбленность), но умел радоваться обществу друзей и всегда старался, чтобы они были рядом. Одно из моих первых воспоминаний о нем – как поздним вечером он сидит со своей старушкой-мамой Маргарет, склонив к ней голову, и они часами рассказывают друг другу пикантные анекдоты и заливаются смехом.
Их с мамой скоропалительный брак был обычным явлением в те дни – тогда целое поколение старалось поскорее склеить свои разбитые жизни. Руди был из тех же слоев общества, что и Лампели, и до войны, подобно моему отцу, был женат на еврейке из Будапешта. Когда фашисты оккупировали Югославию, его отправили в лагерь, откуда он бежал и присоединился к партизанам Тито. Его жена бежала к своим родителям вместе с Маргарет и их маленьким сыном Петером. В 1943 году она скончалась от опухоли мозга. Страшную зиму сорок четвертого Петер пережил, прячась у бабушки и дедушки, а по окончании войны вернулся в Нови-Сад. Ему было семь лет. В мои четырнадцать у меня вдруг появился маленький брат. Не могу сказать, что был рад этому.
Петер был тихим мальчиком, избалованным тремя женщинами, которые его воспитывали. Он почти сразу привязался ко мне. Идя с друзьями на реку, я оборачивался и обнаруживал, что он тащится за мной; играя в футбол, замечал его около футбольного поля; после уроков он ждал меня у выхода из школы.
Мне стыдно признаться, но меня это просто бесило. Меня никто не спрашивал, хочу я брата или нет, да еще такого, который решил превратиться в мою тень! В моей жизни было и так достаточно теней. Мама вызвала меня на разговор. Возможно, самый серьезный разговор, который мы когда-либо с ней вели. «Теперь это твоя семья, – решительно сказала она, – и, хочешь ты этого или нет, ты будешь вести себя с Петером как следует».
Наверное, я был несправедлив к обоим – и к отцу, и к сыну. Руди мне нравился, и я не мог не замечать его попыток сблизиться со мной. Но я оставался верен отцу. Ведь не прошло еще и двух лет с тех пор, как его забрали, и все это время без конца происходили разнообразные чудеса: люди, считавшиеся погибшими, внезапно возвращались; от других окольными путями приходили письма из сталинской Сибири; с грохотом опустившийся «железный занавес» отгородил нас от Западной Европы, но весь континент был полон беженцев, ищущих дорогу домой (никому не удалось описать это лучше Примо Леви в его книге «Передышка»). Поди знай – вдруг отец сидит сейчас в белом костюме в кафе Цюриха или Рима и ждет возможности послать мне весточку о том, что жив. Внутренний голос подсказывал, что это напрасная надежда, но я продолжал ждать его годами. Как бы ни был Руди добр ко мне, он каждую ночь спал в одной с моей мамой постели, на месте отца. Я никак не мог простить это им обоим.