Выбрать главу

- Но ведь у вас были цари, насколько я помню, - задумчиво произнес римлянин.

- Да. И эти цари были для нас, как отрава. Мы уничтожали их или они нас уничтожали. Кем бы ни был этот царь - евреем, греком, или...

- Или римлянином, - прервал легат, и на лице его вновь появилась заученная улыбка.

- Или римлянином.

Последовало молчание, римлянин и я глядели друг на друга, и я мог догадаться кое о чем, что было у него в мыслях. Наконец он сказал с обманчивым спокойствием:

- Был человек в Каргафене, который так говорил. Можно сказать, он обладал всеми свойствами, присущими.... еврею. И вот ныне Карфаген весь засыпан солью, и там не пробьется даже жалкий побег травы. И еще жил один грек... - Что ж, Афины сейчас - невольничий рынок, где мы продаем рабов.

И еще - лет тридцать тому назад, если помнишь, Антиох вторгся в Египет со своими македонцами. Эта война была не из тех войн, которые нравятся Сенату, и поэтому Сенат отправил к Антиоху легата Попилия Лаена с посланием - нет, не с войском, а всего лишь с посланием, где просто выразил свое неудовольствие. Антиох попросил двадцать четыре часа на размышление, а Попилий ответил, что может ждать двадцать четыре минуты. Кажется, на восемнадцатой минуте Антиох принял решение.

- Мы не греки и не египтяне, - ответил я легату. - Мы евреи. Если ты пришел с миром, вот тебе моя рука, и да будет мир между нами. Прибереги свои угрозы на то время, когда наступит час войны.

- Да, ты Маккавей, - сказал римлянин, кивнул головой, улыбнулся и протянул руку.

И в послеполуденный час того же дня он сидел, в наблюдал, и слушал, как я творю суд.

Это был, как я уже сказал, месяц нисан - первая половина месяца нисана, когда вся земля покрыта цветами и когда далеко в Средиземном море, за десять и за двадцать миль от земли, чувствуется их благоухание. И на холмах, и на склонах гор вечнозеленые рощи стряхивают снег и иней и омываются собственным соком; на кедровых ветках появляется новая, яркая зелень, березки пляшут, точно девушки на свадьбе. Пчелы летят за сладким взятком, и люди поют радостные песни, ибо в целом мире нет такой земли, как наша - многие чужеземцы говорили это, - земли столь прекрасной, столь благоуханной, столь изобильной.

Я, Шимъон, сидел в судебном зале. И все говорили: "Маккавей сидит и творит суд". И среди тех, кто явился на мой суд, был дубильщик с рабом бедуином, мальчиком лет четырнадцати или пятнадцати.

В углу зала сидел римлянин, темноволосый, невысокий, коренастый. Его голые ноги покрывали черные волосы, на широком лице выдавался большой крючковатый нос; чуждый и чужой среди наших людей - высоких, худых, с рыжими или темно-каштановыми бородами. Как и все неевреи среди нас, римлянин был безбород.

Гладко побритый, он сидел, скрестив ноги, подперев кулаком подбородок, наблюдая и слушая, и тонкие губы его кривила циничная усмешка: Pax Romana своей длинной рукой коснулся сжатого кулака Pax Judea и нашел этот кулак грубым и варварским; и, по-видимому, римлянин думал о том времени, когда римские легионы испытают и усмирят этот кулак... Но я отвлекся. Я сказал, что тут были бедуинский мальчик и его хозяин - дубильщик козьих шкур. Хозяин этот был человек суровый, как все дубильщики, с пятнами въевшейся в кожу краски, и смотрел он пристальными глазами фанатика. И он сказал мне:

- Мир тебе, Шимъон! Что ты делаешь с крысой пустыни, которая убегает прочь?

Взглянув на римлянина, я неожиданно осознал, что я еврей и что этот дубильщик тоже еврей, что я - Шимъон из рода Маккавеев, этнарх моего народа, а дубильщик - это всего лишь подданный и ничего более, и в целом свете только еврей может понять, почему дубильщик говорил со мною так, как он говорил.

- А почему он убегает прочь? - спросил я, гладя на темнокожего мальчика, прекрасного и стройного, точно газель, безукоризненно сложенного, как и все бедуины, с шапкой спутанных черных волос и гладкой, без признаков бороды кожей лица, которой еще не касалась бритва.

- Пять раз он убегал, - сказал дубильщик. - Дважды я сам приводил его назад. Дважды его подбирали караваны, и я платил за него немалый куш. И вот теперь мой сын нашел его полумертвого в пустыне. Ему оставалось служит всего два года, а теперь, при всех деньгах, что он мне стоил, он обязан служить уже девять лет.

- Значит, он справедливо наказан, - сказал я.

- Чего же ты еще хочешь?

- Я хочу заклеймить его, Шимъон.

Теперь римлянин улыбался, а мальчик дрожал от страха.

Я подозвал его, и он упал на колени.

- Встань! - прикрикнул на него дубильщик. - Чему я тебя учил? Разве тому, чтобы бухаться на колени перед человеком только потому, что он - Маккавей? Если уж пасть на колени, то лишь перед Господом.

- Почему ты убегаешь? - спросил я мальчика.

- Я хочу домой, - захныкал мальчик.

- А где его дом? - возразил дубильщик. - Ему было десять лет, когда я купил его у одного египтянина. Разве у бедуинов есть дом? Их носит, как перекати-поле: сегодня они тут, завтра там! Я учу его ремеслу, чтобы подготовить к свободной жизни. Но ему ничего не нужно, дай ему только паршивый шалаш из козьих шкур!

- Почему ты хочешь домой? - спросил я мальчика; умудренный годами, я вновь, как часто за последнее время, задал себе вопрос, который постоянно терзал меня: почему только я один уцелел из братьев?

- Я хочу быть свободным, - хныкал мальчик, - я хочу быть свободным...

Я молча сидел, глядя, как теснятся люди в глубине зала, ожидая, когда придет их черед предстать перед моим судом, но кто я, чтобы их судить, и для чего мне их судить?

-Он получит свободу через два года, - сказал я, - именно так, как гласит Закон. И не смей клеймить его.

- А как же деньги, которые я уплатил караванщикам ?

- Пусть это будет плата за твою собственную свободу, дубильщик.

- Шимъон бен Мататьягу.... - начал было дубильщик, и лицо его потемнело от гнева. Но я прервал его и закричал:

- Я рассудил тебя, дубильщик! И давно ли ты сам спал в паршивом шалаше из козьих шкур? Короткая же у тебя память! Разве свободу можно надеть и сбросить, как платье?

- Закон гласит...

- Я знаю, как гласит Закон, дубильщик! Закон гласит, что если ты побьешь своего раба, он имеет право потребовать свободу. Так вот, он может потребовать свободу сейчас же. Ты понимаешь, мальчик?

Так получилось, что я судил и вышел из себя - я, Шимъон, старый человек, орущий на призраки. И в тот же вечер, когда закончилась служба в Храме, я завернулся в свою молитвенную накидку и прочитал молитву за умерших. И тут я почувствовал слезы на глазах - старческие одинокие слезы очень усталого человека. А потом я сел за обеденный стол, за которым уже сидел римский легат - он, имеющий дело с народами, знающий двадцать языков, - с той же циничной усмешкой на тонких, хитрых губах.

- Ты находишь это забавным? - спросил я его.

- Жизнь забавна, Шимъон Маккавей.

- Для римлянина.

- Для римлянина; и может быть, когда-нибудь мы научим этому и евреев.

- Греки уже пытались научить нас, как забавна может быть жизнь, а до них персы, а до них - халдеи, а еще раньше - ассирийцы; и было время, как рассказывают наши предки, когда египтяне учили нас забавляться на их лад.

- А ты все такой же мрачный. Трудно любить евреев, хотя римлянин способен оценить кое-какие их качества.

- Мы не просим любви, только уважения.

- Именно так и делает Рим. Позволь мне спросить тебя, Шимъон, вы освобождаете всех своих рабов?

- Через семь лет.

- Вез уплаты выкупа владельцу?

- Без уплаты.

- Но вы же грабите самих себя. А правда ли, что на седьмой день вы не работаете и на седьмой год оставляете ваши поля под паром?

- Таков наш Закон.

- А правда ли, - продолжал римлянин, - что в вашем Храме, здесь, на холме, нет Бога, которого мог бы увидеть человек?