Ко мне пришли муж и жена из далекого южного города Кармеля. И муж Адам бен Элиэзер, высокий, смуглый, статный, как многие из тех, кто живет в пустыне бок о бок с бедуинами, обратился ко мне:
- Ты ли Маккавей?
- Нет, Маккавей - это мой брат Иегуда. Ты, должно быть, недавно в Маре, раз ты не знаешь Шимъона бен Мататьягу ?
- Да, я здесь недавно; и я не знал, что творить суд здесь будет мальчишка.
А его жена, красивая, круглолицая, но сломленная и согбенная горем, молчала.
- И все-таки это я здесь творю суд, - сказал я. - Если это тебе не по душе, иди к грекам, там ты найдешь других судей.
- Ты суров, Шимъон бен Мататъягу, как был суров отец твой, адон.
- Каков я есть, таков есть.
- И он такой же! - неожиданно вскрикнула его жена, указывая на своего мужа. - У мужчин в Израиле больше нет сердца, осталась одна только ненависть. Он мне больше не нужен. Разведи нас, пусть мы будем чужие друг другу.
- Почему? - спросил я ее.
- Нужно ли объяснять? Каждое мое слово будет пропитано кровью.
- Хочешь - говори, не хочешь - не говори, - сказал я. - Но я не заключаю и не расторгаю браки. Обратись к рабби, к старцу, а не ко мне.
- Разве старцы могут что-то понять? - холодно сказал мужчина. - Выслушай меня, Шимъон, а потом посылай меня, куда хочешь - хоть в преисподнюю, хоть к своему брату, Маккавею.
- Мы женаты двенадцать лет, - начала женщина монотонным голосом, каким сказочники на площадях рассказывают свои сказки. - У нас была дочь и трое сыновей. Они были умные, розовощекие, красивые, они были отрадой моего сердца и моего дома, они были для нас благословением Божьим. А потом пришел наш наместник, его звали Ламп, и он поставил на площади греческий алтарь и приказал всем нам подойти и стать на колени и воскурить перед алтарем благовония. А он, - она в ярости повернулась к мужу и ткнула в него пальцем, он отказался стать на колени, и тогда грек аж заулыбался от удовольствия...
- Да, от удовольствия, - подтвердил Адам бен Элиэзер. - Ламп подходящий наместник для юга. Есть твердые люди в Иудее, но если хочешь встретить людей еще более твердых, ступай на юг.
- И Ламп убил мою маленькую дочку, - продолжала женщина, - и повесил ее над дверью нашего дома, так что кровь капала на порог. И она висела там днем и ночью а поодаль сидели наемники, они жрали, пили и смотрели, чтобы никто не снял ее тело и не похоронил, как положено.
Она рассказывала об этом, и в глазах ее не было слез. Я творил суд под открытым небом, сидя на камне, и люди нередко приходили послушать. И сейчас вокруг нас были люди, и они все подходили и подходили, и собралась уже большая толпа.
- И так продолжалось семь дней. А когда наступила суббота, Ламп собственными руками перерезал горло моему младшему сыну, и повесил его рядом с телом девочки, которое уже разлагалось. А мы должны были там жить. И все время у дома сторожили наемники с пиками, день и ночь, так что мышь - и та не могла бы прошмыгнуть незаметно. А потом, в третью субботу, к Лампу приехал сам Аполлоний, и это была для них хорошая забава...
Женщина вдруг вроде бы задохнулась, и голос ее прервался; она не заплакала, не вскрикнула, только голос прервался.
- Да, это была для них забава, ведь греки любят забавляться! - продолжал ее муж. - И Аполлоний собственными руками перерезал горло нашему второму ребенку и объяснил нам, что народ, который ни перед кем не склоняет колени ни перед человеком, ни перед богами, - такой народ позорит землю; и, значит, сказал он, убивать детей такого народа - это даже милосердно, потому что только так можно приблизить то время, когда люди, наконец, навсегда избавятся от евреев, и тогда на земле наступит золотой век.
- А на следующую неделю они убили нашего первенца, - добавила женщина так же бесстрастно и безучастно, как раньше. - И все четыре тельца висели в ряд над дверью, и их клевали птицы. А мы не могли их снять, мы не могли их снять, и плоть, которая вышла из моего чрева, гнила на солнце. И поэтому я ненавижу его, моего мужа, как я ненавижу нохри, за его проклятую гордость, которая погубила все, что мне было в жизни дорого.
Она не заплакала, но шепот ужаса прошел по толпе.
- Он чересчур горд, - сказала женщина, - он чересчур горд.
Долго никто не мог произнести ни слова, н тишину прерывал только плач тех, кто не стыдился плакать. Но я не мог рассудить этих людей, и я позвал Рагеша, который стоял поодаль и слушал.
- Рассуди их, - попросил я его. - Ты человек в летах, и ты рабби.
Но Рагеш покачал головой, и мужчина и женщина стояли, окруженные людьми, как две погибшие души, обреченные на вечную муку; но тут толпа раздвинулась, и появился Иегуда. Он остановился перед ними, и на его юном и прекрасном лице была такая скорбь и любовь, какой я никогда ни прежде, ни потом не видел ни на одном лице человеческом. Все, что женщина говорила о смерти и убийстве, казалось, отпечаталось на лице Иегуды, который был воплощением жизни. Он взял ее руки и прижался к ним губами.
- Плачь, - сказал он мягко. - Плачь, мать моя, плачь.
Она затрясла головой.
- Плачь, ибо я люблю тебя.
Но она трясла головой все безнадежнее.
- Плачь, ибо ты потеряла четырех детей, а приобрела сто. Я ли не дитя твое, ты ли не любишь меня? Так плачь обо мне, плачь обо мне, или боль за твоих детей ляжет мне на сердце и погубит меня. Плачь обо мне, ибо на моих руках - кровь. Я тоже горд, и я ношу свою гордость, как камень на шее.
И медленно, медленно в ее огромных черных глазах заблестела влага, а затем полились слезы - и, издавая протяжные, громкие стоны, она рухнула на землю и осталась лежать. И муж поднял ее на руки, и он тоже плакал, как и она, и Иегуда повернулся и пошел прочь, и люди расступились, давая ему дорогу. Он прошел сквозь толпу, опустив голову, и руки его безжизненно висели вдоль тела.
Произошли два события: во-первых, мой брат Эльазар женился и, во-вторых, из Иерусалима пришла весть, что Аполлоний собрал три тысячи наемников и готовит поход на Офраим. Это не было такое уж большое войско, но оно состояло из хорошо обученных, дисциплинированных и безжалостных профессиональных солдат, да и числом они втрое превосходили нас. Не подумайте, что нам не было страшно: у еврея удивительно чувствительная кожа, и страх пустил в нас, наверно, даже более глубокие корни, чем в людях других народов, точно так же, как и стыд, и точно так же, как гордость, за которую нас ненавидят нохри. Всю Мару охватила тревога, и смех, который и без того звучал здесь не часто, совсем замолк, когда пришла эта весть.
Но все-таки у нас оставался еще какой-то запас времени. Земля наша невелика, но каждая долина - это свой обособленный мир, и подобно тому, как неисчислимы наши горы, так же неисчислимы и долины. И если между двумя деревнями расстояние по прямой, скажем, не больше мили, то на деле для путника, который взбирается с холма на холм и переходит из одной теснины в другую, расстояние это может вырасти до добрых десяти, а то и двадцати миль. Есть в нашей земле большой проезжий тракт, идущий с севера на юг и связывающий города Сирии с городами Египта, и есть еще дорога из Иерусалима к морю, но все остальные пути - это тропки, по которым иногда может проехать телега, но чаще они такие узкие и крутые, что по ним пройдет только пеший путник. Эти тропки вьются между горами, ныряют в ущелья, поднимаются на утесы. Мы на этой земле родились и выросли, и поэтому мы легко ходим по всем этим холмам и горным кряжам; но вооруженные люди стараются держаться долин, и это удлиняет им дорогу. И поэтому, хотя по прямой от Иерусалима до Офраима было всего миль тридцать, войско наемников, даже идущее скоростными переходами, не могло проделать этот путь быстрее, чем за три дня. И мы из этих трех дней выжали все, что возможно.