Монахиня молча вышла из палаты, потом вернулась, что-то взяла, опять вышла, но Шамаш почему-то не слышал ее шагов. Стоит за дверью? Подслушивает! Шамаш медленно открыл дверь палаты: в коридоре никого не было. Он облегченно вздохнул и закрыл глаза, но тут же в испуге открыл их снова: он ясно вспомнил, что в тот день именно она ассистировала ему. Он увидел ее лицо под зеленой шапочкой, вспомнил, как она вошла в его кабинет…
— Все готово, доктор. Мальчик уже в операционной… Но мне кажется… Я думаю… Нам вряд ли удастся… Мозг очень сильно поврежден…
— Предоставьте это мне, сестра, — сказал он, улыбнувшись. — Dum spiro, spero [1]. — Говоря с монахинями, он часто вставлял латинские изречения, потому что считал, что им это будет приятно.
Что же, не первый раз ему приходилось браться за абсолютно бесперспективную с точки зрения других врачей операцию. К его «чудесам» все уже привыкли. Кроме сестры Бонавентуры, в операционной присутствовало двое студентов, которые тихо перешептывались, стоя недалеко от Шамаша. Но уловив слова: «…и тут он ему как вмазал, и прямо при ней…», он понял, что они, к счастью, обсуждают отнюдь не происходящую операцию.
Время от времени он посылал сестру узнать, как состояние старика.
— Доктор, ему хуже… Ему совсем плохо…
— Немедленно сюда! Его надо оперировать немедленно! Подготовьте его, только быстро!
— Но, доктор, ведь вы сейчас заняты…
В ответ он лишь взглянул на нее…
Через семь часов он вышел из операционной бледный и мрачный. Старик умер. Он сделал все что мог. Мальчик тоже был в тяжелом состоянии, но тут еще хоть оставалась надежда… Пока дышу — надеюсь… Шамаш закрыл на ключ дверь своего кабинета, лег на диван и вдруг захохотал.
Мысленно Шамаш называл сестру Бонавентуру «Лейкемия», так как длинные латинские имена почему-то плохо запоминались. Ей уже явно перевалило за шестьдесят. Это была полная женщина с мягкими и добрыми чертами лица, рыхлость и бледность которого выдавали ее невинную страсть к сладкому. Говорили, что в молодости она была даже красива, но сейчас в это трудно поверить. Ей всегда хотелось кого-то опекать, о ком-то заботиться, она мечтала о детях, но при этом испытывала какой-то непонятный страх перед представителями противоположного пола. Именно это противоречивое чувство и заставило ее стать монахиней. В больнице ее материнский инстинкт был удовлетворен полностью, даже с избытком. Она была достаточно религиозна, но как-то мало набожна, слишком мало ценила внешнюю сторону жизни, чтобы сделать хоть какую-то карьеру. Ведь просто искренней веры мало, чтобы стать аббатисой.
Больной был помещен в бокс интенсивной терапии, и никому, кроме Шамаша, нельзя было подходить к нему. Никто не видел, как постепенно возвращается в мертвое тело жизнь, как начинается флюктуация воздуха в легких, как сердце напоминает о себе редкими всплесками на бледных клеточках серой ленты. Он оживал, вновь умирал и снова оживал или — рождался, к радости его создателя Макгрене.
Сам он в те дни, бледный, измученный, с постоянными синяками под глазами, производил впечатление тяжелого больного. Работой, похоже, не интересовался. Проводя основное время в боксе, он почти не брался за другие операции, по крайней мере, сложные. Впрочем, в те-дни никто и не доверил бы ему ничего серьезного, такой странный, отсутствующий был у него вид.
Он опять ездил в Новую Усадьбу. Зачем? Принести жертву? Возложить дары? Опять получить заряд жизненной энергии? Он и сам толком не знал этого. Шамаш стоял возле высокого камня, слегка касаясь его рукой, и капли дождя (или слезы?) текли по его лицу. Он сделал все, что мог, все, что должен был сделать.
10.30
Да, работа предстояла нелегкая. Он медленно расчесывал густую и жесткую собачью шерсть, ловил блох и бросал их в миску с горячей водой. Давить их пальцами ему почему-то было противно. Потом — белый порошок с едким запахом, который, как уверял вчера аптекарь, должен моментально вылечить «песика». Да, опять братец постарался: гулял с собакой неизвестно где, вот и нахватал всякой дряни. Шемас передернул плечами: мерзкая работа, как раз по нему. Наконец все как будто кончено. Он вымыл руки и взялся за газеты. Как всегда — ничего интересного. «А что почувствует Сапожник, если вдруг увидит в газете мое лицо?» — внезапно подумал он, схватил газету и быстро стал просматривать фотографии: вот какие-то двое улыбаются прямо в объектив, нет, это не про него, вот кто-то выходит из машины, вот какая-то женщина на лошади, нет, все это не имеет к нему никакого отношения. А, уже ближе: какой-то мужчина бежит, пригнувшись, на него испуганно смотрит кошка. Нет, снято просто ужасно! Какая-то нелепая поза, лица вообще не видно, кто это — и не догадаешься. Ладно, ерунда все это. Никто не будет его снимать для газеты, кому он нужен.
Выйдя на улицу, Шемас решительно направился к зданию ратуши, не совсем понимая, зачем. На площади, как раз перед входом, на новеньком блестящем мотоцикле сидел Габи О’Грахойн. Они были едва знакомы, вместе проходили стажировку в колледже. А теперь вроде бы его уже туда взяли на постоянную работу. Значит, он должен знать Михала! Интересно, какого он о нем мнения? Шемас подошел к Габи и поздоровался, но разговор как-то не заладился. Наконец Шемас прямо спросил о Михале, на что тот пожал плечами. Да, кажется, был такой тогда, на островах, в летней школе. Нет, потом он его не видел. Шемас замолчал. А может быть, он тоже сейчас без работы? Спросить прямо он стеснялся, может быть, не хотелось самому отвечать на аналогичный вопрос.
— Слушай, давай как-нибудь тут сходим куда-нибудь, посидим, вспомним летние денечки, — Габи засмеялся натянутым смехом.
— Ну, давай как-нибудь. — Шемас кивнул ему и пошел дальше, стараясь изобразить походку занятого делового человека.
На бульваре он сел на скамейку и вытянул ноги. Достал из кармана кусочек сушеных водорослей и медленно положил в рот. Привычный соленый вкус. Будто навечно прилип к губам. Вчерашний день не принес ничего нового. А сегодня… Сегодня время тянется медленно и торжественно, сегодня — день встречи, день, которому суждено, может быть, расколоть его жизнь пополам. Почему он все время думает об этом Михале? Он-то тут при чем? Ему в глаз попала соринка, неприятно напоминавшая о себе при каждом моргании. Так и Михал, как соринка, попал в голову и никак оттуда выходить не хочет. И зачем он ему нужен?……
Велик Гильгамеш, властитель Урука, велик он более всех человеков. На две трети бог, на одну — человек он, образ его тела на вид несравненен. Его оружье в бою не имеет равных, днем и ночью он буйствует плотью……. — чем больше он слушал, тем страшнее становилось ему. Что это? Чей это голос? О чем ему рассказывают? Чувствуется нечто фольклорное, но откуда это? Или он все-таки умер, и это — одна из адских мук? А может, страдает чья-нибудь бедная душа, как и он, попавшая в ад? Какой-нибудь деятель Гэльской Лиги, собиратель национального наследия… Все никак не может, бедный, остановиться… Он сделал неимоверное усилие и открыл глаза.
— Ты слышал меня, сынок? Ведь, правда, сегодня ты слышал меня?