— Иван, — попросил он Плешкова, — переведи все, что я сейчас скажу этому фашисту.
Плешков подошел к нему и встал рядом с немцем.
— Слушай, — сказал Хатагов немцу, — в штабе тебя никто не тронет. Это вас запугивает начальство. Понял? Если ты не будешь сопротивляться, тебе ничего не угрожает. Понял? Если будешь сопротивляться и откажешься следовать за нами, тогда другой разговор! — При этих словах Хатагов так сжал немцу плечо, что тот сморщился от боли.
Плешков, путаясь в немецких падежах, перевел слова Хатагова так:
— Слушай, фашистская собака. В штабе тебя мучить не будут. Но если ты будешь меня мучить так же, как моих друзей, будешь сопротивляться, не пойдешь, я велю тебя зажарить на бифштекс. И сам первый буду есть. Понял? На костре живого зажарю!
Хатагов вдруг увидел, как фашист весь задрожал.
— Пихт бифштекс, кайн бифштекс, — пробормотал немец, стуча зубами.
— Что ты ему сказал? — спросил Хатагов Плешкова. — Я же о бифштексе не говорил.
— Это я, Дядя Ваня, от себя добавил. Сказал, что в штабе его угостят бифштексом.
— Ну, это ладно. Так пойдет он по-хорошему?
Фашист закивал утвердительно головой.
— Он согласился, Дядя Ваня, — сказал Плешков, пряча в темноте улыбку.
Хатагов торжествующим взглядом посмотрел на Плешкова.
Петр Адамович, который тоже немного понимал по-немецки, похвалил Плешкова за знание немецкого языка. Так они все вместе двинулись на свою базу, в штаб.
Ориентировались теперь по компасу.
Какие удивительные силы заложены в людях, как они проявляются в самые, казалось бы, безвыходные и смертельно-тягостные времена, какой верой в победу озарены чистые сердца тех, кто борется за свой народ, за его счастье.
Прошло пять суток с тех пор, как полковник Линьков послал группу Хатагова на задание, пять суток тревог, бессонных ночей, стычек с вражескими заслонами. Но ни потери товарищей, ни невероятные усилия воли, ни постоянное, до полного предела нервное напряжение, ни физическая усталость — ничто не могло сломить в этих людях упорства, желания добиться успеха, во что бы то ни стало выполнить приказ командования, нанести удар по захватчикам.
Шли всю ночь. Когда занимался рассвет и птичьи голоса оповестили лесных жителей, что наступает новый день, Хатагов с друзьями и пленный фашист вошли в расположение партизанской базы. Усталые, измученные походом, голодные, но радостные подрывники обнимали своих друзей. Хатагову даже показалось, что он находится в раю, и, если бы его ноги были ему послушны так же, как пять дней назад, он бы наверняка пустился в пляс. А сейчас он чувствовал такую слабость, что не знал, хватит ли у него сил доложить командиру о выполнении задания.
У штабного блиндажа их встретили двое военных: один — молодой офицер с бородой, разлившейся по всей груди, другой — круглолицый чернявый молодой человек. По их выправке и по тому, как они держались, Хатагов понял, что это новое начальство.
— Поздравляем с выполнением задания, — сказал молодой офицер и протянул Хатагову руку. — Я — командир отряда Щербина Василий Васильевич, а мой коллега — комиссар Кеймах Давид Ильич. Оба мы из Москвы, десантированы к вам, в тыл врага. — Он особенно, как показалось Хатагову, сделал ударение на словах «к вам, в тыл».
— Я вас такими и представлял, — спокойно ответил Хатагов. — Мне полковник Линьков говорил, что ждет вас и что в его отсутствие надо подчиняться вам. Он сказал, что ваша партизанская кличка, — Хатагов посмотрел в глаза Щербине, — «Борода», а ваша — «Дима Корниенко».
Хатагов кратко доложил о выполнении задания, сказал о «языке» и закончил сообщением о гибели двух товарищей.
Командир и комиссар сняли шапки и полминуты стояли молча. Это все, что они смогли сделать, отдавая честь погибшим.
Потом Щербина пожал руки вернувшимся с задания партизанам и объявил им благодарность командования.
— А сейчас, товарищи, идите отдыхать, — сказал Щербина, — на подробный доклад об операции мы вас вызовем.
— Хорошенько отдохните! — добавил комиссар.
С первой же встречи комиссар Кеймах сразу пришелся по сердцу Хатагову. Может, лицо его вызывало расположение или прямой и умный взгляд, трудно сказать. Скорее всего весь облик этого человека, говоривший о мужестве и отваге и вместе с тем о доброте и внутреннем тепле, которые так и выплескивались наружу сквозь внешнюю суровость и официальность.