Выбрать главу

— Хомутайсь! — рявкнул косной с посудины… Стали запрягаться, а косной ревел:

— Залогу!…

Якорные подъехали на лодке к буйку, выбрали канаты, затянули дубинушку и, наконец, якорь показал из воды свои черные рога…

— Ходу, ребятушки, ходу! — надрывался косной.

— Ой, дубинушка, ухнем, ой, лесовая, подернем, подернем, да ух, ух, ух…

Расшива неслышно зашевелилась.

— Ой, пошла, пошла, пошла…

А расшива еще только шевелилась и не двигалась… Оравушка топталась на месте, скрипнула мачта…

— Ой, пошла, пошла, пошла…

* * *

То мы хлюпали по болоту, то путались в кустах. Ну и шахма! Вся тальником заросла. То в болото, то в воду лезь.

Ругался «шишка» Иван Костыга, старинный бурлак, из низовых.

На то ты и «гусак», чтобы дорогупуть держать, — сказал «подшишечный» Улан, тоже бывалый.

— Да нешто это наш бичевник!… Пароходы съели бурлака… Только наш Пантюха все еще по старой вере.

— Народом кормился и отец мой и я. Душу свою нечистому не отдам. Что такое пароходы? Кто их возит? Души утопленников колеса вертят, а нечистые их огнем палят…

Этот разговор я слышал еще накануне, после ужина. Путина, в которую я попал, была случайная. Только один на всей Волге старый «хозяин» Пантелей изза УткиМайны водил суда народом, по старинке.

Короткие путины, конечно, еще были: народом поднимали или унжаки с посудой или паузки с камнем, и наша единственная уцелевшая на Волге Крымзенская расшива была анахронизмом. Она была старше Ивана Костыги, который от УткиМайны до Рыбны больше двадцати путин сделал у Пантюхи, и потому с презрением смотрел и на пароходы и на всех нас, которых бурлаками не считал. Мне посчастливилось, он меня сразу поставил третьим, за подшишечным Уланом, сказав:

— Здоров малый, — этот сдержить! И Улан подтвердил: сдержить! И приходилось сдерживать, — инда икры болели, грудь ломило и глаза наливались кровью.

— Суводь (Суводь — порыв встречного течения.), робя, держись. Огогого… — загремело с расшивы, попавшей в водоворот.

И на повороте Волги, когда мы переваливали песчаную косу, сразу натянулась бичева, и нас рвануло назад.

— Наддай, робя, Уух! — грянул Костыга, когда мы на момент остановились и коекто упал:

— Наддай! Не засариваай!… — ревел косной с прясла.

Сдержали. Двинулись, качаясь и задыхаясь… В глазах потемнело, а встречное течение, суводь — еще крутила посудину.

— Федька, пудиля! — хрипел Костыга. И сзади меня чудный высокий тенор затянул звонко и приказательно:

— Белый пудель шаговит…

— Шаговит, шаговит… — отозвалась на разные голоса ватага — и я тоже с ней.

И установившись в такт шага, утопая в песке, мы уже пели черного пуделя.

— Черный пудель шаговит, шаговит… Черный пудель шаговит, шаговит.

И пели, пока не побороли встречное течение.

А тут еще десяток мальчишек с песчаного обрывистого яра дразнили нас:

— Аравушка! аравушка! обсери берега!

Но старые бурлаки не обижались, и никакого внимания на них:

— Что верно, то верно, время холерное!

— Правдой не задразнишь, — кивнул на них Улан. Обессиленно двигалась. Бичева захлюпала по воде. Расшива сошла со стержня…

— Не зассариваай!…— и бичева натягивалась.

— Еще ветру нет, а то искупало бы! — обернулся ко мне Улан.

— Почему Улан? — допытывался я после у него. Оказывается, давно это было — остановили они шайкой тройку под Казанью на большой дороге, и по дележу ему достался кожаный ящик. Пришел он в кабак на пристани, открыл, — а в ящике всегонавсего только и оказалась уланская каска.

— Ну и смеху было! Так с тех пор и прозвали Уланом.

Смеется, рассказывает.

Когда был попутный ветер— ставили пару и шли легко и скоро, торопком, чтобы не засаривать в воду бичеву.

* * *

Давно миновали Толгу — монастырь на острове. Солнце закатывалось, потемнела река, пояснел песок, а тальники зеленые в черную полосу слились.

— Засобачивай!

И гремела якорная цепь в ответ.

Булькнули якоря на расшиве… Мы распряглись, отхлестнули чебурки лямочные и отдыхали. А недалеко от берега два костра пылали и два котла кипятились. Кашевар часа за два раньше на завозне прибыл и ужин варил. Водолив приплыл с хлебом с расшивы.

— Мой руки, да за хлеб — за соль!

Сели на песке кучками по восьмеро на чашку. Сперва хлебали с хлебом «юшку», т. е. жидкий навар из пшена с «поденьем», льняным черным маслом, а потом густую пшенную «ройку» с ним же. А чтобы сухое пшено в рот лезло — зачерпнули около берега в чашки воды: ложка каши — ложка воды, а то ройка крута и суха — в глотке стоит. Доели. Туман забелел кругом. Все жались под дым, а то комар заел. Онучи и лапти сушили. Я в первый раз в жизни надел лапти и нашел, что удобнее обуви и не придумаешь: легко и мягко.

Коекто из стариков уехал ночевать на расшиву.

Федя затянул было «Вниз по матушке»…— да не вышло. Никто не подтянул. И замер голос, прокатившись по реке и повторившись в лесном овраге…

А над нами, на горе, выли барские собаки в Подберезном.

Рядом со мной старый бурлак, седой и почемуто безухий, тихо рассказывал сказку об атамане Рукше, который с бурлаками и казаками персидскую землю завоевал… Кто это завоевал?… Кто этот Рукша? Уж не Стенька ли Разин? Рукша тоже персидскую царевну увез.

Скоро все заснули.

Моя первая ночь на Волге. Устал, а не спалось. Измучился — а душа ликовала — и ни клочка раскаяния, что я бросил дом, гимназию, семью, сонную жизнь и ушел в бурлаки. Я даже благодарил Чернышевского, который и сунул меня на Волгу своим романом «Что делать».

* * *