Но писать правду было очень рискованно, о себе писать прямотаки опасно, и я мои переживания изложил в форме беллетристики — «Обреченные», рассказ из жизни рабочих. Начал на пароходе, а кончил у себя в нумеришке, в Нижнем на ярмарке, и послал отцу с наказом никому его не показывать. И понял отец, что Луговский — его «блудный сын», и написал он это мне. В 1882 году, прогостив рождественские праздники в родительском доме, я взял у него этот очерк и целиком напечатал его в «Русских ведомостях» в 1885 году.
Это было мое первое произведение, после которого до 1881 года, кроме стихов и песен, я не писал больше ничего.
Да и до писания ли было в той кипучей моей жизни.
Началось с того, что надев юнкерский мундир, я даже отцу писал только по несколько строк, а казарменная обстановка не позволила бы писать, если и хотелось бы.
Да и не хотелось тогда писать.
Да и до того ли было! Взять хоть полк. Ведь это был 1871 год, а в полку не то, что солдаты, и мы, юнкера, и понятия не имели, что идет франкопрусская война, что в Париже коммуна… Жили своей казарменной жизнью и, кроме разве как в трактир, да и то редко, никуда не ходили, нигде не бывали, никого не видали, а в трактирах в те времена ни одной газеты не получалось — да и читать их все равно никто бы не стал…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. В ПОЛКУ
Житье солдатское. Офицерство. Казармы,. Юнкера. Подпоручик Прилов. Подземный карцер. Словесность. Крендель в шубе. Порка. Побег Орлова. Юнкерское училище в Москве. Ребенок в Лефортовском саду. Отставка.
Я был принят в полк вольноопределяющимся 3 сентября 1871 года. Это был год военных реформ: до сего времени были в полках юнкера с узенькими золотыми тесемками вдоль погон и унтерофицерскими галунами на мундире. С этого года юнкеров переименовали в вольноопределяющихся, им оставили галуны на воротнике и рукавах мундира, а вместо золотых продольных на погонах галунов, нашили из белой тесьмы поперечные басончики. Через два года службы вольноопределяющихся отсылали в Москву и Казань в юнкерские училища, где снова им возвращали золотые басоны. В полку вольноопределяющиеся были на правах унтерофицеров: их не гоняли на черные работы, но они несли всю остальную солдатскую службу полностью и первые три месяца считались рядовыми, а потом правили службу младших унтерофицеров. В этом же году в полку заменили шестилинейные винтовки, заряжавшиеся с дула, винтовками системы Крнка, которые заряжались в казенной части. Затем уничтожили наспинные ранцы из телячьей шкуры, мехом вверх, на которых прежде в походе накатывались свернутые толстым жгутом шинели, что было и тяжело, и громоздко, и неудобно. Их заменили холщевыми сумами, через правое плечо, а шинель стали скатывать и надевать хомутом через левое плечо. Кроме того, заменили жестяные манерки для воды, прикреплявшиеся сзади ранца, медными котелками с крышкой, в которых можно было даже щи варить. Вооружение вводилось не сразу: у некоторых батальонов были еще ружья, заряжавшиеся с дула, «на восемь темпов».
И вот я в полку. Был назначен в шестую роту капитана Вольского, отличавшегося от другого офицерства необычайной мягкостью и полным отсутствием бурбонства. Его рота была лучшая в полку, и любили его солдаты, которых он никогда не отдавал под суд и редко наказывал, так как наказывать было не за что. Бывали самовольные отлучки, редкие случаи пьянства, но буйств и краж не было. По крайней мере за все время моей службы у Вольского ни один солдат им не был отдан под суд. Он както по особенному обращался с ротой. Был такой случай: солдатик Велиткин спьяна украл у соседа по нарам, новобранца Уткина, кошелек с двумя рублями. Его поймали с поличным, фельдфебель написал уже рапорт об отдании его под суд и арест, который вечером и передал для подписи командиру роты. В восемь часов утра Вольский вошел как всегда в казарму, где рота уже выстроилась с ружьями перед выходом на ученье. При входе фельдфебель командовал: «Смирно». «Глаза направо».
— Здорово, ребята, кроме Велиткина!
— Здравия желаем — ваше благородие… — весело от чеканила рота, не разобрав в чем дело.
Как аукнется, так и откликнется. Вольский всегда здоровался веселым голосом, и весело ему они отвечали. Командир полка Беляев старый усталый человек, здоровался глухо, протяжно:
— Здорово, ребята, нежинцы.
— Здраю желаем, васкабродие…
Невольно в тон отвечал ему полк глухо и без солдатской лихости.
Вышла рота на ученье на казарменный плац. После ружейных приемов и построений рота прошла перед Вольским развернутым фронтом.
— Хорошо, ребята! Спасибо всем, кроме Велиткина. На вечернем учении повторилось то же. Рота поняла в чем дело. Велиткин пришел с ученья тучатучей, лег на нары лицом в соломенную подушку и на ужин не ходил. Солдаты шептались, но никто ему не сказал слова. Дело начальства наказывать, а смеяться над бедой грех— такие были старые солдатские традиции. Был у нас барабанщик, невзрачный и злополучный с виду, еврей Шлема Финкельштейн. Его перевели к нам из пятой роты, где над ним издевались командир и фельдфебель, а здесь его приняли как товарища.
Выстроил Вольский роту, прочитал ей подходящее нравоучение о равенстве всех носящих солдатский мундир, и слово «жид» забылось, а Финкельштейна, так как фамилию было трудно выговаривать, все солдаты звали ласково: Шлема.
Надо сказать, что Шлема был первый еврей, которого я в жизни своей видал: в Вологде в те времена не было ни одного еврея, а в бурлацкой ватаге и среди крючников в Рыбинске и подавно не было ни одного.
Велиткин лежал целый день. Наконец, в девять часов обычная поверка. Рота выстроилась. Вошел Вольский.
— Здорово, шестая рота, кроме Велиткина!
— Здравия желаем, ваше благородие… Велиткин, высокого роста, стоял на правом фланге третьим, почти рядом с ротным командиром. Вдруг он вырвался из строя и бросился к Вольскому. Преступление страшнейшее, караемое чуть не расстрелом. Не успели мы прийти в себя, как Велиткин упал на колени перед Вольским и слезным голосом взвыл: