Бодрствование 26
Любовь никогда не проходит: просто она сначала избавляется от потребительства - родители, возлюбленные перестают быть физически необходимыми, - а потом теряет остроту. Проклятая привычка привыкать! Сколько их, драгоценных любимых, переложено в моей душе ватой времени! Иногда кажется, там одна только вата, хочется притопить в ней очередной алмаз. А на самом дне - большая рождественская звезда, навершие новогодней ёлки, всегда убираемая в коробку первой. Это - Ты, истинный адресат каждого слова и каждой мысли, иногда - собеседник, всегда слушатель.
Сон 27
Почта Благовещенья
Во сне я была христианским паломником.
Я пришел в Плакучий монастырь. О грехах мира здесь плакало все: стены храмов и келий, мантии и куколи братьев, иконы и распятия, скот и голуби. Всякая пища разбавлялась слезами утвари, а те, кто ел недостаточно быстро, иной раз глотали одни слезы, которыми сама собой наполнялась ложка. Я пришел к Благовещенью: в это день здесь, перед тем, как выпустить птиц, писали письма Богу. Свернутые листки бумаги клали на стол, покрытый новой клеенкой, чтобы чернила не расползлись от слез столешницы. Через час и новая клеенка начинала слезоточить, и слова писем, не захваченных птицами в небо, слова нераскаявшихся грешников черными чернильными ручьями стекали на каменные плиты и тонули в потоках их слез. Птицы, выпущенные из клеток, делали круг под потолком храма, устремившись к высоким окошечкам, и у маловеров перехватывало дыхание: выпорхнут! Но птицы возвращались, и выбирали письма. Был случай, когда 24 синицы унесли целую тетрадь одной хромой девочки. Но чаще даже откормленные голуби и мускулистые снегири брезгливо роняли записочки, хитро написанные на папиросной бумаге и намазанные клейким медом, а из некоторых цидулек выклевывали вложенных в них мух. Всю ночь я пробродил по двору перед кельями для паломников, думая, что напишу Господу. И наконец, перед самым утром вспомнил давний сон, в котором Господь сказал мне: "Не жалей и не желай того, что не в твоей судьбе. Твоя судьба - Моя рука..."
И я написал: "Моя судьба - Твоя рука. Я - в Твоей руке. Я - гвоздь в Твоей руке. Я Твоя боль. Гвоздь в Твоей руке, разъедаемый ржавчиной от Твоей крови. Гвоздь, который хочет быть исторгнутым. Любить - значит быть благом для любимого. Не могу быть благом для Тебя, потому что Ты и есть благо: Ты дал мне меня, мир, а главное - Себя. Не могу быть для Тебя и ничем, потому что Ты меня любишь. Я сам приговорил бы себя к адским областям, если бы не знал, что моя погибель умножит Твое страдание. О, как я хотел бы любить Тебя без взаимности! И на самом дне заслуженного ада чувствовал бы себя, как в раю, зная, что не страдаешь о моей гибели. Но неужели хочу лишить Тебя любви к Твоему творению, лишить Тебя части Божественной славы?! О нет! И что делать мне, как преобразовать свою природу, из гвоздя превратится в елей, врачующий Твои раны?"
Я заметил свою записочку, отогнул уголок, маячивший, как маленький парус в море бумажек. И вот воробей поскакал к ней, пытливо клюнул, отпрыгнул, и снова.....
Я проснулась.
Бодрствование 27
Я умру - и включат свет, и увижу всех, по круглому списку любимых, где нет ни первых, ни последних, и все одинаково отдалены от моего сердца моим эгоизмом, и все одинаково приближены к нему моей любовью. Если мой эгоизм станет так силен, что оттолкнет вас, все вы разлетитесь, и не верну вас никогда. Но чем меньше он будет, тем ближе вы будете ко мне, и не опалит, а согреет меня горящая вата времени.
II
Во сне человек теряет все: имя, возраст, пол, родину.... Теряет - и освобождается от потерянного. Во сне человек свободен - и безволен. В бодрствовании - связан, но у него есть воля для того, чтобы с узами смириться, дать им задушить себя, или расшатывать их, сдирая с себя кожу и мясо. Во сне человек теряет...
...ВОЗРАСТ
БАБУШКА-ГОЛЕМ
Мне снилась ночная Прага. Она была такой, какой каждый из нас, кому слова "Старый Город" что-нибудь да говорят, представит ее себе. Я знала: Голем вернулся. Я бегала по улицам в надежде встретить его. Только что прошел дождь, "мокрые карнизы блестят как сабли" - так я думала во сне. Впереди мелькнуло желтое, явно мягкое, словно сделанное из теста тело. Я удивилась тому, как быстро оно передвигается, и срезала путь, пробежав каким-то узким закоулком. Голем вынырнул из арки прямо передо мной: это была моя 90-летняя, абсолютно нагая бабушка.
Я хожу за сумасшедшей старухой. Она - моя родная бабушка. В ее квартире пахнет застоявшимся временем, то есть Стигийским болотом. Это хуже, чем запах старого ночного горшка. Сколько ни проветривай - едва пройдет дождь или помоют полы - вековые шкафы снова начинают источать затхлый запах гниющего гроба.
Мне отвратительно знать, что в этом желтом, пятнистом теле из дрожащей плотяной жидкой глины течет моя кровь. Я смотрю на старухины фотографии, развешенные на стенах, и вижу в серой дымке свое лицо, оправленное в чужое женское тело девятнадцатого века.
Я смотрю на старуху. Взгляд не сразу находит ее в куче ветоши на пропахшей лекарствами постели. Я вижу свою старость, свой безобразный труп первой четверти двадцать первого века.
Когда-то бабушка была любима мною, в детстве. Старуха не жила с нами, она приходила по субботам. Для нее готовили праздничный ужин и крахмалили скатерть. От бабушки пахло душными духами, пожирающими воздух и теплым золотом. Были шляпы с бархатом, похожим на мармелад, пепел седины в парикмахерских кудрях, пурпурная помада на искривленных временем губах, усы, -- навязчивые участники поцелуя, пыльный запах пудры и драгоценности рубиновые звезды, гранатовые браслеты, золотые сердца и цепи, -- призванные отвести взгляд от старости, заставить глаз смотреть мимо морщин: черепашьих - на шее, обезьяньих - на руках, на фалангах пальцев слоновьих.
Бабушка, старая актриса, и за праздничным столом держалась как в сцене пира. Она говорила моей матери: "Цейтл, будь добра, передай мне салат", -так, словно эта фраза имела тайный смысл, понятный только им двоим. Все ее жесты были значительны и вызывали трепет. Наш домашний кумир держал бокал с багровым бордо рукою подагры.
Шляпы выброшены, кудри развились, помада засохла и искрошилась, драгоценности в моем сейфе. Они гремят в шкатулке как монпансье, ибо шелк футляров истлел, а бархат поела бархатная моль.
Книги с волнистой бумагой цвета человеческой кожи, керамический вздор, подглядывающий за людьми немигающими серебряными зрачками бликов, массивные часы, похожие на артиллерийские снаряды и своим громким тиканьем заглушающие шаги времени, златоперые хищные самописки, пачки блеклых интимных писем с выцветшими вензелями, как тальком, пересыпанные пылью, проволочные скелеты китайских абажуров, костяные ножи для разрезания книг, фригидный хрусталь в грубых объятиях бронзы, побледневшие ковры, потемневшие картины, венские стулья, страдающие артритом. Всем этим владею я. Всем, не нужным мне. Старуха владеет тем, что мне необходимо - моей свободой.
Я часто смотрю на нее, когда она спит. Храп выползает из разверстого беззубого рта. Самая глубина мрака, дно ночи - в колодце старухиного горла. Я люблю слушать ее храп, сидя в своей комнате, замерев в безопасности и покое. Она спит! Я принадлежу себе. Ее храп - это мурлыканье льва, только что охотившегося на меня. "Спи, спи, не мучай меня. Твой сон - моя мечта, моя свобода, столько планов у меня на время твоего сна. Но вот ты спишь - и я сижу, безвольно опустив руки, и мой мозг считает твои всхрапы."
Когда я кормлю с ложки эти синие кольчатые губы, рот открывается широко. Его края мягкие и неровные, поросшие жесткой травою усов старухи. Верно, так отверзаются могилы, и мне кажется, что по моей руке, немеющей от долгого держания навису, уходит в старуху моя жизнь, моя молодость. Эта утроба пережила всех своих детей.