Выбрать главу

Господи, ну как же им помочь? Написали знакомым письма, чтоб навестили. Таня Буткова ответила:

— Я дядю Сережу видела. Идти уж и незачем. Остальные отмолчались, не заходил никто.

Ближе к весне письма стали еще более горькими. Сообщала, что почему-то слишком быстро слабеет, передвигается с трудом, что с прошлой осени ни разу не выходила на улицу, до встречи с нами, боится, не дотянет.

Что же делать? Стали посылать туда разные гостинцы — и к праздникам, и в будни. Письма писала им теперь через день. И от мамы приходили часто. Писала, что и жива только ожиданием встречи:

— Мне все тут опостылело, я как в тюрьме. Не сплю и ночи. Доченьки мои, приезжайте скорее.

Крик души ее разрывал сердце и звал в Турки.

Едва потеплело, и Люда в мае поехала. Договорились, что летом вместе мы съездим еще раз.

Старики Люду удивили. Никогда они за один год так не старели. И, как всегда, особенно мама Катя. Лицо ее было мертвенно-бледное, а губы непонятного ярко-вишневого цвета.

— Тетя Катя-то как хорошо стала выглядеть, а то в апреле она была устрашающе зеленая, — сказала Т. Буткова, увидев Люду.

— Неужели она была еще хуже, чем теперь?

И Люда стала стряпать все самое вкусное, кормить повкуснее и все время выводить маму Катю в сад. А она, как дитя, радовалась каждому цветочку, травинке, листочку.

В начале июня Люда уехала, пообещав месяца через полтора приехать вместе со мной.

Можно только представить, как мама Катя ждала, если через десять дней она в письме удивлялась, почему же мы так задерживаемся. Но Люде не просто было так сразу опять отпрашиваться на работе, меня подводила обострившаяся грудь, и приехать мы смогли только в конце августа.

И вот я на пороге родного дома.

— Что же вы меня забыли? — были первые слова, сказанные мамой, грустно сидевшей у окна.

Оказывается, она отчаялась нас дождаться. Казалось бы, она должна успокоиться. Но нервная система была настолько напряжена, что с момента нашего приезда она не расслабилась, с момента нашего приезда ей не спалось. Едва забрезжит рассвет, а она, уже одетая, идет к стулу, стоявшему около моей кровати. Идет медленно-медленно, едва по сантиметру передвигая ноги. Как же ей, вот такой, предлагать поездку в Орск? Кожа пергаментная, губы неестественно пунцовые. С ней что-то неладно. А ноги не идут. Доедет ли? По силам ли? Не пригласить — обидится. Ведь она только этого и ждет, хоть сама не напоминает, стесняется. И я спросила:

— А в Орск поедешь с нами?

— А то разве нет? — засияли ее синие глаза, — с радостью!

— Вот и хорошо, — говорю, а от нас тебя Игорь привезет. Совсем повеселела, засуетилась, рассказывает о чем-то смешном.

Ожила.

— Мама, только вот по перрону к поезду тебе трудно будет идти. А вот если постараться, как ты могла бы идти?

Не знаю, каких ей стоило сил, но от комода к двери она пошла бодрым, быстрым, молодым шагом.

Артистка моя милая! Во мне все сжалось. Как же ей хочется отлучиться из дома!

— Мама, а если тебя закачает в поезде? Не дай Бог, в пути что-нибудь с тобой случится.

Она лишь рукой махнула:

— Ну и пусть. Я пожила. Только вот лечь я бы хотела в своей земле, здесь.

Господи! До чего же ей хотелось поехать! Больше жизни. Она и умереть согласна.

С этого дня она словно помолодела душой.

Вскоре я обратила внимание на то, что от газового баллона, стоявшего в сенях, исходит все время запах газа и настолько сильный, что даже при всегда распахнутой двери во двор, тем не менее в сенях застаивается острый запах газа.

Вызывали мастеров горгаза, сделали обследование — мыльная пена запузырилась: газ идет.

— Да, у вас утечка газа, — подтвердили специалисты и сделали новую прокладку, которая помогла, но мало — газ шел. Папа Сережа сам сделал поаккуратнее прокладку — запах газа чувствовался уже мало.

— Да у нас все баллоны такие, в дом не заносите, отравитесь, — сказали мастера и ушли.

Зимой газовый баллон стоял не в сенях, а прямо в кухне.

— А баллон был все этот же? — поинтересовалась я.

— А то какой же? Этот, — сказал папа Сережа.

— А разве ты не чувствовал запах газа?

— Нет. Я от бензина еще с войны потерял обоняние.

Вот оно что. Мама Катя отравилась. Они впервые зимовали в кухне. И в горнице, как прежде, она не спала. И впервые в зиму внесли баллон. Папа Сережа жил, можно сказать, в гараже, а ночью спал повыше, на печке. Поэтому досталось сильнее маме Кате, тем более, не выходящей на воздух с прошлой осени.

Она отравилась. Бедная моя, благодаря сильному от природы организму она осталась жива, но была так слаба, что постоянно падала, и ходить могла, только держась за стенку и предметы. Решили никогда больше баллон в кухню не вносить.

Но радость так и не сходила с ее лица. Раз уж зимой не умерла от газа, а она почти умирала, то сейчас, особенно, когда мы рядом, она даже с нами пела. И неплохо.

— Как же я люблю свою горницу! — сказала она однажды, стоя на пороге и любуясь комнатой, в четыре окна которой лился солнечный свет.

На окнах тюлевые шторы, в горшочках цветы, комод покрыт вышитой гладью скатертью, под книгами на этажерке вышитые ришелье накрахмаленные салфетки, под телевизором бархатная скатерть, на полу палас, на столе букет живых цветов. Как же она в свои девяносто лет, едва держась за стеночку, поддерживала такую чистоту? Но очень страдала оттого, что в доме давно не было ремонта. Каждый день в это последнее наше лето мы с ней уходили в сад, садились на кровать и говорили обо всем на свете.

— Встану я, дочка, перед домом, любуюсь им и думаю: как же так? Все это будет вот так же, а меня не будет.

— Не думай об этом, мама.

— Да ведь это же закон природы.

И часто вспоминала она в последнее время горести и трудности военных лет, несправедливые обиды. Об этих своих годах она не раз писала в письмах, рассказывала, эти тексты находили под клеенкой, а позже в тетради с ее автобиографией.

Мы старались уводить ее от этих воспоминаний, мол, в основном жизнь прошла неплохо, с папой Сережей в основном ладили.

— Да и с ним всякое было. С трудом с помощью матери купили свой дом, а он вдруг решил уйти, чтоб сойтись с первой женой.

Потом все улеглось, но узнаю, что у него есть любовница из буфета. А он и отрицать не стал. Это, мол, оттого, что приезжает дочь с внуками, а ему внимания достается мало. Потом как-то поладили. А как потеряла я силу, стала зависимая от него, беспомощная, он перестал меня уважать, я плачу. Ведь не жадный, а хмурый, и люди не любят к нам приходить.

— Конечно, он меня по своему жалеет, иной раз сам плачет. И ни одной кровиночки рядом нет.

— Ну поедем, погости у нас. Совсем бы вас обоих взять: ведь ты уже ничего сама не можешь делать, за тобой уход нужен. Продлите свою жизнь.

Нет, совсем он не согласится ехать, а погостить напоследок жизни, ты знаешь, как бы я была рада. Это бы как подарок напоследок. Она помолчала и продолжила:

— Ты прости меня, Тома.

— За что?

— За то, что я замуж за него вышла. За то, что мало с тобой жила. Возможно, лучше бы у вас было жить, детей нянчить.

И она с улыбкой на лице все мечтала о своей последней прощальной гастроли.

А вечерами мы втроем играли в карты, в блюндыри. Мама Катя играла без очков да нас еще и обыгрывала. И всем было весело. Она чувствовала себя счастливой.

Часто ненадолго она ложилась отдохнуть.

Однажды я вошла в спальню и увидела, что мама Катя не спит, а молча плачет.

— Что с тобой, мама?

— Тома, я не поеду с вами, я не могу его обидеть, человек он хороший.

Я поняла, что у них был разговор. Папа Сережа снова был против ее поездки. А идти наперекор ей не позволяла совесть. И дни потянулись снова грустными.

— Тамара, вы положите меня в могилу с отцом и матерью. И ты обязательно приезжай меня хоронить.

— О чем ты говоришь? Ты дождешься нас снова.