* * *
Из Красноводска выехали числа 10-го января и прибыли на место назначения, в Рязань, 7-го февраля 1944 года, то есть почти месяц спустя. Наш вагон прицепляли к попутным пассажирским поездам, иногда и к товарным, и на больших станциях мы, стоя на дальних запасных путях, сутками ожидали, когда нас прицепят к очередному поезду. Проехали по Туркмении, Узбекистану, Казахстану, через города Ашхабад, Ташкент, Актюбинск, Оренбург, Саратов.
Конвой относился к нам вполне корректно, чтобы не сказать сочувственно. Каждое утро начальник конвоя заходил к нам, осведомлялся, все ли нормально, все ли здоровы. Два раза в день мы получали кипяток.
Еще в Красноводске я задумал отправить в Москву письмо, но решил сделать это где-нибудь в пути, когда мы будем поближе к месту назначения больше шансов, что дойдет. И я письмо написал, адресовав его нашим соседям по московской квартире. Сообщал, что жив и здоров, нахожусь в засекреченной воинской части, не могу сообщить о своем местонахождении и прошу дать знать об этом моей жене, если им известно, где она находится. Когда в Оренбурге ребята в очередной раз пошли за сухим пайком, я дал одному из них мое письмо, сложенное фронтовым треугольником, и попросил незаметно опустить в почтовый ящик. Сделать это удалось и, как впоследствии выяснилось, письмо дошло до адресата. Эта была первая весточка от меня после октября 1941 года.
Хочу рассказать еще об одном запомнившемся эпизоде. Мы стояли на какой-то станции, когда на соседний путь прибыл встречный пассажирский поезд, при этом случилось так, что окна нашего вагона оказались точно напротив окон вагона прибывшего поезда. Я в это время как раз стоял у своего окна, и перед моими глазами возникло купе, заполненное пассажирами. Это было для меня настолько неожиданным, что я застыл на месте и не мог оторвать взгляда от сидевших там людей, они отвечали мне тем же. Их лица, как мне казалось, выражали и любопытство и злорадство, и испуг, и даже сочувствие. Сердце у меня сжалось. Какие-то полтора-два метра отделяли нас друг от друга, но меня пронзила мысль, как далек от меня этот мир, войду ли я в него когда-нибудь, увижу ли своих близких. Я впервые отчетливо осознал серьезность своего положения. И вместе с тем ощутил какое-то превосходство над смотревшими на меня людьми. Ход мысли был таков: вы с жадным любопытством разглядываете "преступника", для вас это интересное зрелище, вам привита неколебимая вера в то, что в СССР невиновный человек не может попасть за решетку, но я-то знаю больше вас, знаю, что жизнь сложнее прямолинейных представлений, во власти которых находитесь вы.
Встречный поезд тронулся, и наваждение исчезло.
Тронулись в путь и мы. Примечательно, что за время, проведенное в дороге, в психологии людей произошли явные изменения - все немного притихли, стали более замкнутыми, более сосредоточенными, к решеткам на окнах привыкли, они перестали возмущать. По-видимому, ребята стали понимать, что попали в тиски твердой и жесткой системы, что впереди их ждут нелегкие испытания и предстоит борьба за выживание. Все это понимал и я, но вера в то, что все обойдется, не покидала меня при самых крутых поворотах моего военного пути. Эта спасительная вера помогла мне и в новых условиях сохранять относительное спокойствие.
В Саратове в вагоне обнаружилась какая-то неисправность, и нас пересадили в столыпинский вагон. По одну сторону довольно узкий коридор, по другую несколько больших камер тюремного типа. В каждой справа и слева трехъярусные нары, под самым потолком небольшое квадратное зарешеченное окошко, в двери большое, тоже зарешеченное, смотровое окно. В одном конце вагона - карцер и уборная для конвоируемых, в другом - обычные купе для конвоя, эта часть отделена зарешеченной дверью.
Вспоминается, как нас пересаживали. Выйдя из вагона надо было сесть на землю, на снег, и сидеть, не двигаясь. Нас окружало кольцо конвоиров. Когда все вышли, то стали по списку выкликать людей, поодиночке отводили в вагон и сажали в одну из камер. Новый конвой обращался с нами, как с опасными преступниками. Камеры были забиты людьми до отказа, трудно было пошевелиться. Нам объявили, что в уборную будут водить два раза в сутки утром и вечером. Дверь закрыли и заперли. Мы затихли, удрученные. Прежний вагон казался раем. Вечерело. Одна лампочка тускло освещала камеру.
Не прошло и часа, как в камере стало нестерпимо жарко и душно, было нечем дышать, томила жажда. Нарастал ропот, вспыхнуло возмущение. Загремели удары в дверь в расчете, что кто-нибудь подойдет. Начальник конвоя действительно появился. Он открыл смотровое окно и потребовал прекратить беспорядок. Но люди обрушились на него: нельзя с советскими солдатами, бежавшими из немецкого плена и возвратившимися на родину, обращаться, как с преступниками, держать в нечеловеческих условиях - кричали они. В это время неожиданно подошел офицер высокого звания в форме внутренних войск. Полагаю, что он ехал по своим делам в служебном отделении этого же вагона и то ли случайно оказался возле камер, то ли был привлечен шумом. Он стал внимательно прислушиваться к перепалке, разглядывая нас. Затем попросил ребят успокоиться и принялся расспрашивать, когда и где попали в плен, в каких частях служили. Затем перешел к соседней камере с теми же вопросами. Оказалось, что там один из ребят в 1941 году был с этим офицером в одном и том же окружении. Офицер и начальник конвоя удалились, и вскоре пришли конвойные солдаты, открыли двери камер, часть людей перевели в пустовавшие камеры. Принесли бидон с водой и две кружки, все утолили жажду. Объявили, что уборной можно пользоваться в любое время. Мы дали конвойным несколько пачек английских сигарет, и отношения наладились окончательно.
Вечером 7 февраля 1944 года поезд прибыл в Рязань. Наш вагон отцепили, отвели на дальний запасный путь, и вскоре раздалась команда "на выход". Процедура была той же: выйдя из вагона, надо было сесть на заснеженную землю и не шевелиться. По списку нас передали новому конвою, мы построились в колонну и, окруженные солдатами с собаками, зашагали. Прошли по полю полтора-два километра и оказались перед высокой оградой, опутанной колючей проволокой. Это был Центральный проверочный лагерь СМЕРШа. Нас провели в приемное помещение. Здесь прошла перекличка. На вопрос о воинском звании я ответил: сержант. Мы расположились на нарах, на голых досках, прижались друг к другу, чтобы согреться. Я забылся тяжелым сном.
* * *
Состав проверяемых был разнообразен: вышедшие из окружения (особо подозреваемые), бежавшие и освобожденные из плена, работавшие при немцах на оккупированной территории на каких-нибудь должностях. Офицеры и солдаты содержались вместе. Нас, прибывших из Северной Африки, народная молва окрестила "африканцами".
На следующее же утро я, единственный из всех прибывших, был вызван к следователю. Постучавшись, с волнением переступил порог. За столом сидел старший лейтенант, человек лет сорока пяти. Он предложил мне сесть. Табурет стоял в двух метрах от его стола. Сначала я ответил на общие вопросы фамилия, имя, отчество, возраст, образование и так далее. Затем мне было задано два вопроса.
Первый: как это так, я, старший лейтенант, выдаю себя за сержанта. Вопрос резонный: ответственность офицеров была на порядок выше ответственности рядового и младшего командного состава. Я дал подробное объяснение, как было дело.
Второй вопрос: как же мне, еврею, удалось остаться живым в фашистском плену? Я ответил, что меня нельзя считать евреем: моя мать русская, у моего отца мать тоже была русская, меня крестили, обряду обрезания я не подвергался. "В плену я был под фамилией матери - Пейко, - продолжил я. Внешность у меня не еврейская, посмотрите на меня - и вы убедитесь в этом". Следователь внимательно посмотрел на меня, чуть призадумался и сказал, что я могу идти. В процессе всего дальнейшего следствия он к этому вопросу не возвращался.