Потом стали выражаться яснее. Босяки, работавшие на берегу Днепра, которых в Киеве были тысячи, уже говорили свободно, что вот-вот возьмутся за дело. Часто они этим своим делом похвалялись, чувствуя, по-видимому под ногами твёрдую почву:
"Эту работу мы лучше сделаем, чем в Елисаветграде". Другие шли дальше:
"Грабить мы не будем, только убивать, резать!"
Трудно передать состояние евреев в ожидании погрома - нечто страшно неопределённое, тупо болтающееся между смертью и запуганной жизнью. Смерть-жизнь, смерть-жизнь. Так себя должны чувствовать овцы, которых ведут резать.
Но хуже самого погрома унижение от погрома - грубая, пьяная сила, одолевающая беззащитную слабость. И те, кто готовился начать, заранее предвкушали удовольствие от еврейского унижения, горя и боли, не имеющих возможности выкричаться. Это им теперь принадлежит улица, они по ней громко топают, и ухо евреев, перебегающих, как тени, улицу, ловит с болью тёмный и тяжкий уличный крик, пока ещё не претворённый в действие:
"Мы вам вспорем животы!"
А у страха глаза велики
И с каждым часом он нас охватывает всё плотнее. Не хотелось ни есть, ни пить, ни смотреть глазами, ни слушать ушами, ни шевелить руками.
Старые люди лежали в кроватях, и старые кости в них дрожали и стучали, как сухие щепки в большом костре.
Дети отказывались играть, вместе с ужасом в глазках сверкал невысказанный вопрос. У милых, дорогих детей был вопрос, но родители молчали.
А потом даже день стал известен, но не час:
"В воскресенье начнётся..."
Я тогда жил у некоего Лашкерова, молодого христианина лет тридцати. Кроме дома, был у него ещё табачный магазин и магазин деревянных изделий. Оба - он и его необыкновенно красивая жена, были хорошими, либеральными людьми, и в их доме жили четыре еврейских семьи.
Эти христиане-домовладельцы очень хорошо уживались со своими еврейскими соседями и часто искренне удивлялись еврейской трезвости, сдержанности и солидной, чистой жизни между мужем и женой.
Придя к нам в субботу перед погромом, хозяйка сначала молча постояла, огляделась, как потерянная, и разрыдалась.
Почему она плакала? Как ей было не плакать? Была она молода, красива и благородна и имела добрую душу.
Потом стало ясно, что кроме слёз, она имеет для нас утешение и защиту. Для нашей защиты она организовала небольшой отряд из своих приказчиков и братьев. Их роль была - защитить евреев, не дать их в обиду. Именно так - не дать в обиду.
Эта добросердечная, гуманная женщина меня удивительно трогала. Горячая волна благодарности накатывала мне на сердце, но признаюсь: "войску" её я не доверял. Инстинкт мне говорил, что когда начнётся, может, и они там будут гойские руки, кто на них может положиться в такую минуту?
Те, кому нужна была еврейская кровь и имущество, конечно, были точны, как часы, и в воскресенье днём началось.
Вот оно! Вот оно! Вот оно!
Если, может, один еврей из десяти тысяч ещё сомневался, то сейчас он мог слышать: дикие крики, звон выбитых стёкол, треск разбитой мебели, скрежет взломанных замков недалеко от нас - началось.
Крики росли и приближались. Звон стёкол и треск мебели раздирал уши.
Отключился ли я до того, что глаза мои перестали видеть, или в самом деле так было - но стражи моей прекрасной и доброй хозяйки я не видел. Никакой стражи не было.
Конечно, инстинкт мой меня не обманул. И мы, четыре проживавших в доме еврейских семьи, бежали, как нам положено, чтоб где-то укрыться. Бежали с жёнами и детьми из нашего дома в большой и тёмный сарай. Там лежали дрова, и затаив дыхание, мы прижались к немым, холодным дровам. Вдруг один из детей заплакал. Дети - люди откровенные. Плачет сердце - плачет человек. Но глаза наши - остры, и мы их стращаем синими искусанными губами:
"Не плакать! Молчать! Погромщики идут! Бить вас будут - слышите - би-и-ть!"
Дети застыли, раскрыв широко глаза, с мокрыми от слёз личиками.
Ребёнок не знает, что такое погромщики, он не может перестать плакать. Он плачет сильнее. Не в силах его успокоить, я зажимаю ему ротик рукой, чтобы погромщики не услышали, где мы плачем.
Мы понимаем, что сарай нам не годится. Чердак – лучше, больше подходит еврею. Еврей любит чердак, и мы туда эмигрируем.
Там оказывается наша золотая хозяйка и закладывает дровами дверь чердака для безопасности. И нам хочется ей целовать руку - не от благодарности и не от благородства, а скорее от мерзкой забитости, от животной трусости - как мышь, только что спасённая от кошки.
Повсюду - вопят и кричат, грабят и бьют, громят и убивают, и нам кажется, мы слышим подавленные рыдания выбивающихся из сил, агонизирующих евреев.