Альбер был шармёром — это была его основная черта, но не менее важной чертой его было то, что он был в самом своем существе импровизатором. Впрочем, одно находилось в связи с другим. В импровизационном начале едва ли не сказалась кровная связь Альбера с Италией и с Венецией. Ведь уже прадед наш, Катарино Кавос, собирал в «Скуола ди Сан-Марко» избранную и просвещенную публику, приходившую наслаждаться его мгновенно возникавшими и чудесно сплетавшимися музыкальными импровизациями. Этот дар прадеда, перескочив через два поколения, достался затем двум правнукам — Альберу в большей степени и в меньшей степени — мне. Как раз именно потому, что я обладаю тем же даром, но обладаю им в меньшей степени, я могу судить (а начал я судить об этом чуть ли не с пеленок) о высоком качестве альберовской импровизации. К сожалению, этот дар ныне вообще не ценится. Самый близкий к Альберу человек — его жена, будучи превосходной музыкантшей, питая какой-то трепетный культ к «настоящей», к серьезной музыке, занятая музыкой профессиональным образом, относилась без малейшего уважения и даже с некоторой иронией к музыке, рождавшейся из-под пальцев мужа. Между тем, одна манера играть Альбера на рояле (или на скрипке), его неподражаемое туше, его своеобразная, но по-своему блестящая техника — все было чудесным.
Когда на Альбера накатывало, когда Аполлон удостаивал не столько призвать его на серьезное творчество, а как бы полушутя поманить его к инструменту, он весь преображался, являя все признаки такой «охваченности». В такие минуты, в годы своей юности, он становился поразительно красив. Его аристократически длинные и сильные пальцы (такие пальцы любил изображать Себастьяне дель Пьомбо) приобретали беглость, а музыкальная мысль мелодии, гармонические соединения и модуляции возникали в безупречной связанности, обогащаясь все новыми и новыми находками. Звуки у Альбера лились непрерывным потоком, точно это все давным-давно было сочинено и крепко заучено. В то же время музыкальные эти фантазии были только какой-то фата-морганой, способной очаровать в ту минуту, когда она возникала, на самом же деле эта музыка была лишена подлинной прочности и внутреннего смысла. Замечательно, что уже через минуту после того, как это волшебство кончалось, сам Альбер не мог вспомнить то, во что он сам только что с упоением вслушивался. Обладая некоторыми теоретическими познаниями, он мог бы вполне записывать свои импровизации, однако он пренебрегал этим; ему было достаточно того, что он и себя и других потешил.
Нередко Альбер прибегал к музыке и в качестве тайного любовного языка. Надо было видеть, как та или иная девушка или дама замирала, стоя у рояля, как все ее существо начинало трепетать перед обольщением этих пламенных любовных деклараций. Не одну Евину дочку Альбер соблазнил именно тем, что он вкладывал в свои эти музыкальные объяснения в любви. Нередко такие сцены обольщения происходили среди какой-либо самой что ни на есть светской гостиной, наполненной людьми, на глазах у матерей и у мужей мимолетных жертв, и однако объяснение Альбера было понятно только той, к которой оно обращалось.
Здесь будет уместно сказать, что эти же импровизации Альбера сыграли немалую роль в истории моей балетомании. В сущности, все с них и началось. С осени 1882 года Альбер поселился в нашем прародительском доме — в квартире, находившейся как раз над нашей, и вот с тех пор я сделался постоянным слушателем его игры. Из своей «Красной» комнаты благодаря каминной трубе я отчетливо слышал как гаммы и экзерсисы Маши, как вокализы и арии ее сестры Сони, готовившейся стать оперной певицей, так и сменявшую эти скучные вещи игру Альбера. Гаммы, экзерсисы и вокализы скорее раздражали меня, отвлекая от занятий. Напротив, стоило мне услышать бодрые, звучные, вкусные, заманчивые аккорды Альбера, как я, не будучи в состоянии противостоять их призыву, уже летел наверх. Вмиг оказывался я в альберовской зале и уже начинал производить ногами, руками, всем телом, всеми чертами лица то самое, что мне повелевала музыка брата. Я действовал, я творил, я находился в трансе, я был одновременно и балетмейстером, и танцовщиком, и целой балетной труппой. Мои маленькие племянницы вторили, как могли, моим танцам и мимическим сценам, а старшая из них, очаровательная Машенька, улавливала то, что я на ходу ей предписывал делать, и послушно исполняла это. Нередко присоединялся к нам брат Марии Карловны, ставший моим закадычным другом Володя и маленький Петя, и тогда уже можно было наладить целое «действо», в котором эпизоды возникали, развивались и сменялись с удивительной быстротой — все по прихоти нашего общего вдохновителя, которого, впрочем, и мы подстрекали своим все растущим энтузиазмом.