Вот именно такие валтасаровы угощения и раздражали экономного Papa-Kind’a; в этом он даже усматривал нечто вроде преступления, а потому Mama-Kind старалась иные из этих угощений от мужа скрывать (что было не трудно, так как по делам службы или из-за уроков в разных концах города Карл Иванович часто отсутствовал из дому, вечера же несколько раз в неделю он проводил в своем немецком клубе «Пальма»), причем в таком заговоре должны были участвовать все. Гигантские пироги или окорока при опасности возвращения папаши прятались, а в лицо она ему лгала, иногда против всякой очевидности и когда по всей квартире стоял предательский и очень соблазнительный запах скрытого кушанья. Все это было сущим вздором, но этот вздор и особенно это лганье создали специфическую и иногда довольно тяжелую атмосферу в уютном киндовском доме, а от частого повторения таких сцен и от состояния такой войны в детях, которые всегда были на стороне матери, нарушалось уважение к отцу и вырабатывалась даже известная к нему враждебность. В них утверждалось убеждение, что добрейший Карл Иванович скареден, что он тиран…
И одновременно утверждались известные неколебимые принципы. Широкость натуры, щедрость, хлебосольство превозносились как великие добродетели, и напротив, расчетливость и экономия, приспособление бюджета к материальным условиям момента считались тяжелыми пороками. Такие правила жизни заразили и натуру моей в общем такой умственно и нравственно здоровой Ати. Правда, материнские черты не доходили в ней никогда до каких-либо абсурдных эксцессов, вообще она всегда оставалась в границах благоразумия и, усматривая свои ошибки, каялась и старалась от них отделаться, но, тем не менее, при всяком намеке моего вмешательства в ее область хозяйки она испытывала раздражение, в ее речах появлялись особые нотки, ужасно не шедшие ко всему ее облику. И я далек от скаредности, а в вопросах финансовых я даже хуже разбираюсь, нежели она; я скорее склонен к совершенно неразумным тратам, но все же где-то во мне сидит нечто, унаследованное от матери, от дедушки и бабушки — нечто, что носит следы французской расчетливости, немецкой точности и итальянской пунктуальности. Это особенно проявляется в моменты кризисов нашего бюджета, когда я готов прибегать к чрезвычайным мерам экономии и к крупным сокращениям (таких кризисов у нас за всю жизнь было немало). И вот именно тогда моя подруга оказывалась неспособной на подобную эквилибристику и даже обнаруживала к ней враждебное отношение. Надо ли при этом прибавить, что в основе всего ее существа лежал какой-то абсолютный оптимизм, неколебимая вера в то, что именно в надлежащий, хотя бы последний, момент явится спасение (и не было случая, чтоб эта ее надежда не исполнилась), тогда как я от природы скорее подобен Фоме-неверующему, к особе которого я даже чувствую «душевную симпатию».
Теперь я высказался по этому вопросу и постараюсь более к нему не возвращаться. Что же еще рассказать о нашем первом супружеском лете? Как выразить то почти сплошное блаженство, в котором мы пребывали, когда каждое утро начиналось с того, что, проснувшись, я видел нашу спальню, залитую зеленым отблеском деревьев нашего сада, а на подушке рядом милый профиль любимой женщины. И вот этот любимый человек уже поспешно накидывает легкий халат и, ступая босыми ногами по некрашеным доскам нашей избушки, бежит в кухню давать распоряжения относительно кофия, живительный аромат которого вскоре распространяется по комнатам. Потом я слышу, как жена моя плещется около умывальника. Впрочем, на это предварительное мытье полагается всего минут десять, тогда как на окончательное приведение себя в порядок уже после кофия уходило значительно больше времени. Ко мне же, продолжающему валяться в постели, взамен упорхнувшей хозяйки вскарабкивается наш черный, как смоль, котик Мур (так названный в честь гофмановского кота Мурра), подаренный весной моей старенькой кузиной Катенькой Романовской. С раннего детства и до старости я любил кошек и, пожалуй, предпочитал их собакам, но домашняя прислуга была всегда против них, и я не успевал завести такую зверушку (поставщицей их всегда была та же кузина Катенька), как уже Ольга или Степанида их куда-то спроваживали… Теперь же, казалось, никто не отымет у нас нашего очаровательного дружка, а дружок с каждым днем становился интересней и забавней. И какой курьезный контраст получался между этим красавчиком-аристократом в его черном, гладком, как атлас, одеянии, и нашей собачонкой Бойкой-Чумичкой, белая, но всегда запачканная шерсть которой торчала во все стороны, что, впрочем, ей было к лицу, — к ее дурацкой, простецкой, вечно недоумевающей морде, похожей на мордашку Петрушки.