Мало-помалу я разочаровалась в моем прежнем восхищении Петербургом. Первое разочарование касалось области церкви. Мы знали только один храм и одного священника, облеченного, в наших глазах, всем престижем своего высокого служения. Здесь я была поражена пренебрежительным тоном, с которым говорили о духовных лицах, вульгарностью их самих, открытыми разговорами о требах (о которых мы не имели понятия), общей халатностью в отправлении богослужения, возней с просфорами и свечами, бесцеремонным хождением взад и вперед сторожей во время службы и массой незнакомых мне обрядов и обычаев, которые считались как бы сутью религии, а для меня они были соблазн, так как много позднее я поняла их смысл и значение. Второе разочарование касалось отношения к людям. Крепостное право существовало в полности. Помню, как после одного семейного обеда один из моих дядей сказал мимоходом другому: «Я купил повара». Тот спросил самым невозмутимым образом: «С семьей?» Первый подтвердил: «С семьей», и все тут… Я не верила своим ушам. Как? Неужели такие вещи произносятся и делаются в России, на Святой земле русской? До нашего отъезда из Парижа появилась наделавшая много шума книга «Хижина дяди Тома»[258]. Из романа составлена была драма, и мой отец повез на нее брата Бориса. Много по этому поводу приходилось нам слышать разговоров, единодушно клеймивших рабство, и вот, у нас, среди нас, такое же рабство существует. Однородное с этим впечатление я испытала, когда в самый день Рождества Христова пронесся слух, что предводитель дворянства был ночью убит своими крепостными людьми за его крайне жестокое обращение с ними. Несчастные шли на лютую казнь, принеся себя в жертву, чтобы освободить прочих от свирепости своего господина. Что же могла быть за жестокость, вынудившая этих смирных людей на такой поступок? Наконец в апреле, когда снег сошел с Марсова поля, я увидела из окон происходившее на нем учение солдат и рекрут. Боже мой, что это было за зрелище! Я до того никогда не видела, чтобы били людей; выразить мое негодование, отчаяние, позор нет слов. Я бросилась в другую комнату, закрыла лицо в подушки дивана, не хотела поднять лица на свет Божий. Итак, вот христолюбивое воинство. Вот православная Россия, вот моя фаланга воинов Христовых. Весь мой патриотизм исчез, и я стала думать о милом Париже как об утраченном рае…
Внешняя наша жизнь постепенно устраивалась. Для развития моих музыкальных способностей решено было пригласить знаменитого учителя Гензельта. Он приехал к нам в один вечер и, видя перед собой застенчивую девочку, сначала сказал, что пошлет одного из своих учеников, чтобы подготовить меня для его уроков. Однако пожелал послушать меня. Я играла, как всегда, наизусть, но дурно, потому что волновалась. Несмотря на то, он нашел, вероятно, во мне признаки таланта и сразу решил заняться со мной сам. Уроки начались со следующей недели и продолжались четыре года. Я была горда моим учителем, но как трепетала в ожидании его уроков, с каким старанием разыгрывала трудные этюды и пьесы! Как счастлива была, когда он меня хвалил! Я не могла выносить, когда он сидел около меня и, нахмуренный, следил за моими пальцами, изредка покрикивая: «Falsch!»[259] или «Legato»[260], тогда я отвратительно играла, как самая бездарная ученица; зато, когда он расхаживал по комнате и, улыбаясь, поговаривал: «Très bien, charmant»[261] и особенно когда он заявлял, что ему доставляет удовольствие слышать мое исполнение его собственных сочинений, я была вне себя от восторга и чувствовала сама, что играю уверенно и со смыслом. Раза два в год Гензельт устраивал у себя концерты, в которых мы с ним являлись единственными исполнителями. Я играла первую партию, а он на другом рояле партию оркестра. Так исполняли мы: Concert-Stück Вебера[262], концерты Мендельсона[263], Quintette и Septuor Hummel[264], этюды Краммера, Moschelés, Шопена и пьесы самого Гензельта: «Si oiseau j’étais», «Poème d’Amour»[265] и другие. Собирался ареопаг знатоков музыки из числа моих родных. Эти концерты были праздником для моего отца. Я же страшно волновалась, и дни и ночи до концерта при моей нервности были прямо мучительны. Но потом как довольна я была, видя радость Гензельта при моих успехах и принимая похвалы и критику моих слушателей! Между ними один из наиболее авторитетных для меня был князь Юрий Николаевич Голицын, двоюродный брат моего отца. Он прославился своим хором певчих, которых образовал из своих крепостных. Действительно, он достиг с ними поразительных результатов. К сожалению, он был равно известен своим необузданным нравом и сумасбродными выходками, от которых страдала его семья и он сам, так как, несмотря на большое состояние, с которым он начал жизнь, одно время он был принужден выступать перед публикой в качестве дирижера оркестра[266]. Герцен верно рисует его физиономию в своих мемуарах, называя Юпитером Олимпийским[267] из-за великолепной классической головы его, которая возвышалась над колоссальной фигурой.
258
Книга Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома», впервые изданная в 1852 г. в Бостоне, многократно переиздавалась.
264
Здесь речь идет о квинтете для фортепиано, скрипки, альта, виолончели и контрабаса ми-бемоль минор и септете для фортепиано, флейты, гобоя, валторны, альта, виолончели и контрабаса ре минор.
266
На современников князь Ю. Н. Голицын производил сильное впечатление. Так, П. Д. Боборыкин писал: «Красовалась и крупная, породистая фигура красавца губернского предводителя князя Юрия Голицына, впоследствии очутившегося в Лондоне вроде полуэмигранта и кончившего карьеру начальником хора, предшественником Славянского. Тогда носил он камергерский ключ и держал себя как типичный барин-вивер николаевского времени, мот и женолюб, способный на пылкие юношеские увлечения, будучи уже отцом семейства. Вся губерния гудела толками о его последнем увлечении девицей К[олемино]й, с которой он позднее убежал за границу от жены и детей и прошел в Лондоне через всякие мытарства, вплоть до сидения в долговой тюрьме, откуда импресарио возил его в концертную залу и ссужал фраком с капельмейстерской палочкой, после чего его опять отвозили в „яму“» (
267
Неточно: в 7-й части воспоминаний «Былое и думы» Герцен, давая князю Ю. Н. Голицыну колоритную характеристику, называет его «ассирийским богом, тучным Аполлоном-волом» (