Выбрать главу

   -- Да это государство должно издать.

   -- Уж этого я не знаю. А кроме того, мои работы по этому делу все пропали.

   -- Как так?

   -- Да так. В официальном отчете делегата Коллегии охраны памятников значится, что отобранные в доме Волконского бумаги израсходованы в уборной уездной чрезвычайной комиссии.

   -- Да ведь это издевательский ответ!..

   В моих разговорах с большевиками всегда наступал момент, когда я стоял на краю опасности. Но мы подходили к двери, его рука была протянута, я протянул свою и вышел...

   Вернемся к грустной повести о судьбе некоторых советских предприятий в области театрального воспитания.

   Я был свидетелем гибели одного начинания. То были инструкторские курсы рабоче-крестьянского театра. Люди приехали на зов с разных концов России в уверенности, что, по истечении курса в несколько месяцев, из них сделают не только актеров и режиссеров, но и преподавателей актерского и режиссерского мастерства. Наивно? Да, с их стороны наивно верить, но раз их пригласили, почему же и не поверить и не поехать? С их стороны наивно, а со стороны пригласивших?..

   Краткосрочные курсы были во всех ведомствах и по всем отраслям. Как же иначе? Ведь надо торопиться: советской республике все нужно, а никого нет. Были прежде люди-специалисты, но их поразогнали, порасстреляли, осталось малое количество "спецов", за ними, положим, ухаживают, но ведь только по необходимости и пока нет "своих". Один оратор так выразился про учителей и профессоров: "Это тот навоз, без которого мы не можем обойтись, но который будет выкинут, как только минет в нем надобность". И вот расплодили краткосрочные курсы по всем отраслям. Длительность курсов обычно полагалась в девять месяцев. Почему этот срок беременности, неизвестно, но в течение этого срока должны были нарождаться и учителя по всем предметам, и мастера, и счетоводы, и дипломаты, и актеры, и режиссеры. Так были открыты и краткосрочные курсы для будущих инструкторов рабоче-крестьянского театра.

   Не знаю, как другие краткосрочники в других ведомствах, но эти, окончив положенный им срок, увидали, что их ничему не научили. Мало того, они убедились, что если бы их и продолжали учить, то все равно при такой программе и таких некоторых учителях они бы ничему не научились. Положение людей было трагическое, и должен сказать, что они в нем выказали много мужества. Они потребовали продления курса еще на год; они выработали собственную программу, да с каким умом, с каким пониманием дела! Всем опытом своего незнания они построили требования своему знанию. Это было в области умственной то самое, что железная дорога, которая по проложенным рельсам сама провозит себе рельсы для постройки дальнейшего пути.

   Они потребовали собеседования с Мейерхольдом, добились. К тому времени прежнее помещение на Неглинной уже было занято другими, они устроились в бывшем "Славянском базаре". Я часто у них бывал, и из них многие ко мне приходили, держали меня в курсе вопиющего с ними обращения. То им обещали, то на них рукой махали, как на кого-то докучливого, кому говорят: "До вас ли сейчас!" А при вступлении в должность Мейерхольд заявил, что рабоче-крестьянский театр будет его излюбленным детищем...

   Прихожу как-то на лекцию -- помещение занято другим учреждением. На другой день приходит ко мне курсант с извинением, что не успели меня вовремя предупредить; пока лекций не будет, а надеются впоследствии получить помещение в Харитоньевском переулке. Туда уж я не мог ходить, слишком мне было далеко, я извинился, и мы простились; и денег я даже недополучил...

   Студийцы эти хорошо ко мне относились. Однажды иду по Остоженке -- с другой стороны улицы меня окликают, и перебегает ко мне один из них, Зенкевич была его фамилия; он был председателем совета учащихся, умный, дельный, коммунист.

   -- Сергей Михайлович, наши курсы яблоки получили, и на вашу долю мы отложили. Вот адрес, а вот билет на получение.

   -- Ну что вы беспокоитесь. Вам нужнее, я и без яблоков проживу...

   -- Нет, нет, мы знаем, что вы больше каждого из нас работаете.

   Признаюсь, это был, может быть, самый ценный для меня в жизни комплимент, это признание из уст коммуниста...

   Впрочем, справедливость заставляет меня упомянуть еще один случай. Меня приглашали по телефону в одно заведение читать лекции. Я отказывался за неимением времени, но вот третий телефон: ну хоть только зайти поговорить, -- может быть, и устроится. Призыв был настолько убедителен, женский голос настолько искренен, что я пошел. Ничего из совещания нашего не вышло, потому что времени у меня действительно не было, но я нашел большое сочувствие и к моей работе, и к тому, что я рассказал про условия, в каких живу. Я ушел, искренно сожалея, что обстоятельства не позволили мне принять приглашение...

   Каково же было мое удивление, когда через три дня я получил банку сгущенного молока и бутылку портвейна от той самой особы, с которой вел переговоры. Только много месяцев спустя узнал я, что она одна из виднейших коммунисток...

   Возвращаюсь к инструкторам.

   Зенкевича я раз встретил уже после того, что перестал у них читать. Он приходил в Институт слова, где я читал, присутствовать на заседании в качестве представителя какого-то общемосковского учреждения учащихся. Он был похудевший, дерганый, измученный. Я бы не удивился, если бы услыхал, что он кончил сумасшедшим домом. Да, вот это бывало страшно в Москве: надо было видать людей два раза, раз в неделю, а если с большими промежутками, то жуткая замечалась перемена, и нужно было над собой произвести усилие, чтобы не выдать своего впечатления... Что сталось с этими курсами, не знаю.

   В сентябре 1921 года на Никитской кто-то меня приветствует.

   -- Простите, не узнаю.

   -- А я с рабоче-крестьянских курсов.

   Я обрадовался, хоть и не узнал. Спросил про курсы -- он только рукой махнул:

   -- Нет больше ничего, и все рассыпались, я еще вот брожу.

   У него на плечах был мешок. Я спросил, как его фамилия.

   -- Медведев.

   -- Как?! Вы Медведев?! А я вас не узнал... Как я любил ваши ответы, а еще больше ваши вопросы!..

   Хотелось пригласить его зайти вечером, чтобы узнать о кончине курсов, но я через два дня уезжал в Петербург, а оттуда, надеялся, дальше. Мои последние вечера были заняты. Мы простились... Никогда в жизни мы не увидимся, но там, на Никитской, остался навсегда образ этого бедного человека, худого, с открытым воротом и мешком на спине. А были когда-то горящие глаза, и рука так радостно записывала...

   Еще одного из моих инструкторов упомяну. Шантаев был прекрасный образец русского человека. Он служил на одной рязанской фабрике. В те трудные времена, которые переживали курсы, он вместе с Зенкевичем был неустанный борец: ходил по учреждениям, записки подавал, секретарствовал на заседаниях. Сколько мучительных хлопот, и для чего?.. В Шантаеве, можно сказать, слился и выразился весь дух этого злосчастного заведения. Он прекрасно понимал, чего он не знает, что ему нужно, почему не соответствуют курсы своему назначению. Он был как больной, который знает свою болезнь и знает, как ее лечить надо. Как-то давно-давно слышал про одного врача, который внезапно лишился дара слова; он пальцем показывал на левую руку выше локтя, давая этим понять, что ему нужно сделать подкожное вспрыскивание. Вот что мне напоминал Шантаев, и он был как бы воплощением всего состава курсов.

   Я этим людям очень благодарен. Среди них были и коммунисты, и некоммунисты, но не забуду единодушия, с каким они постановили выразить негодование по поводу того, что в нашу квартиру вселили проститутку. Я в тот день из-за домашней суматохи опоздал на лекцию и объяснил почему; рассказал, как это произошло и в каких грубых издевательских формах; как комендант кричал на всю квартиру: "Если вы ей не поставите кровать, в двадцать четыре часа будете выставлены из квартиры!" Без различия убеждений мои инструктора все испытали обиду от такого обхождения с их преподавателем... Да, есть хорошие люди в России...

   И последним из них упомяну одного, имя которого забыл, но не его самого. Он был Вятской губернии, часто к нам приходил, и в доме его звали "вятич". Так он и остался в памяти, а фамилия стерлась. Большой, радостный простак. Он часто ездил на родину, привозил грибов, которые сушила его бабушка. Он носил привезенную с родины белую шубку мехом наружу -- на севере кухлянками зовутся -- и огромную пегую папаху. От него веяло северными лесами. В его рассказах -- старые скиты, чистые бревенчатые горницы, многоводные реки.