И смолой и земляникой
Пахнет темный бор...
Когда вспоминаю людей, приходивших к нам, сейчас рисуется в памяти наша кухня. Ведь кухня была единственная общая комната, это была гостиная; здесь мы принимали. Здесь вокруг печурки сходились и жильцы и гости. Тут и дрова кололи, и распиливали и воду носили, и пищу готовили. Сюда же стекались все новости: обыски, аресты, расстрелы, болезни, декреты, требования домового коменданта -- все это обсуждалось вокруг печурки когда с волнением, когда со слезами, а когда и со смехом. Печурка играла большую роль в жизни; она стала символом, все равно как самовар: в ней была семейственность, домовитость, последний остаток "очага".
Да, печурка занимала большое место в тогдашней жизни. Иду по бульвару, слышу: две дамы разговаривают, одна другой, по-видимому, расхваливает свою знакомую: "Ну если бы вы знали, какая она приятная, уютная, экономная..." Кто, думаю, эта особа, награжденная всеми добродетелями? Дама продолжает: "Такая опрятная, не дымит"... Тут я понял, о ком речь.
Наша печурка, кроме всего прочего, была еще и мудрая; мудрая, потому что примирительница. Перед ней умолкали разности убеждений, перед ней утихали недоброжелательства; к ней подходили осторожно, выжидали очереди, друг другу уступали, друг другу помогали.
Наш "уплотнитель" был Иван Михайлович Касаткин, коммунист, из "старых", 1902 года, и в коммунистической иерархии важный человек. Должен сказать, что всегда буду вспоминать с уважением то, как он себя держал по отношению к нам, и знаю, что это взаимно.
Вообще скажу, что одно из ценнейших чувств в жизни -- то уважение к человеку, которое пробивается сквозь враждебность убеждений, тот мост, который это уважение перекидывает через непроходимые, казалось бы, пропасти.
Жена Касаткина, Вера Дмитриевна, была милый человек и очень хорошенькая: круглое личико, глаза, как вишни, и сияющая улыбка. У нее был исключительно прекрасный голос -- настоящее, глубокое, сочное контральто. Она была моей ученицей по Музыкальной драме. При других условиях из нее, несомненно, вышла бы знаменитость; но в том царстве чепухи, конечно, и она заглохнет... Чтобы их вселить, меня выселили из той комнаты, где было фортепиано; но благодаря добрым отношениям я все же имел доступ к инструменту, что при тогдашних обстоятельствах мне было очень дорого...
В эту же кухню приходили и мешочники, крестьяне ближних и дальних мест, предлагали крупу, мясо, масло; бабы-молочницы приносили молоко, творог, яйца. Спрашивал я их, как у них в деревне живется. Нарочно спрашивал, -- отлично знал, какой будет ответ. Ответ всегда бывал один: "Ох, трудно, барин! Тяжко, ваше сиятельство! И не поверите, как тяжко; и что только дальше будет..." Но тут я же на них наваливался: "Как! Вы все, что хотели, получили, нас обобрали, поразогнали, порасстреляли, сейчас нас застаете, сами видите, как: дрова колем, воду таскаем, печку топим, у вас припасы по неслыханным ценам покупаем; с утра до вечера, все потерявши, мы работаем, а вы, все получивши, к нам же приходите жаловаться? Да ведь вы же наши правители. А мы вам разве жалуемся?.." И на это ответ всегда бывал один: "Да мы что, мы разве понимаем..." Так раздавалась песенка о деревенской темноте в ответ на лучи коммунистической "зари"... А одна молочница так выразилась:
-- Чем плохо? Людей нет. Вот чем плохо.
-- Как это -- людей нет?
-- А так. Прежде были люди, было к кому в услуженье пойти, а теперь не к кому иттить.
Из некоторых мест приходили и такие объяснения: что "помещики по городам разъехались, с большевиками снюхались и на нас теперь вымещают, что мы у них землю отняли". Эта формула, во всяком случае, метит не столько в помещиков, сколько в большевиков...
Уже начиная с 1920 года многие из приносивших продовольствие не соглашались продавать на деньги, требовали "мануфактуры", а чаще хлеба: деревня приходила в город за хлебом!..
О том, что вселили к нам женщину с четырьмя детьми, как раз в комнату против моей, я упоминал в другом месте; о том, как было приятно заниматься при таких условиях, упоминать не стоит, а во что эти дети превратили уборную, какое употребление делали из ванной -- это относится к области таких предметов, о которых упоминать не принято в печати.
О том, что вселили нам проститутку, я уже упоминал. Она была недовольна -- комната оказалась не по ней:
-- Сейчас видать, что для прислуги комната, -- сказала она Елене Николаевне, нашей "квартирной уполномоченной".
-- Раньше вас тут жила княжна Волконская.
-- Теперь нет княжон.
-- Знаю, я только отвечаю на ваше замечание, что вас поместили в комнату прислуги.
Повторить те ругательства, которые огласили коридор, непозволительно в печати... В первую ночь у нее ночевало три человека; так как она отказалась их назвать, то ее выселили.
Душой нашей квартиры была милая наша хозяйка Надежда Амандовна Ренкуль. Она была деятельной помощницей, неутомимым товарищем в общих наших нуждах. Ее работоспособность и работоготовность не знали пределов: дрова, вода, печурка, стирка -- все она умела, все справляла. Маленькая, черная, стриженая -- кто не знал Надежду Амандовну!.. Из всех нас одна только наша "тетя Надя" не имела службы, не жила "отхожим промыслом"; она сосредоточилась на заботах о доме и, для того, чтобы оправдаться, несла титул "коммунистической уборщицы". Но и она сколько раз в папахе и полушубке ходила на вокзал и возвращалась двенадцать верст пешком с мешком на спине, а ей было под шестьдесят...
Но вернемся к главной нити моего рассказа.
Может быть, эта нить покажется не такой важной в общем ходе событий? Что такое лекции, студии, театр -- среди тех картин ужасов и страданий? Но, во-первых, всякий пишет о том, что ближе наблюдал, а во-вторых, театр и театральные интересы дают типичную ноту в том смысле, что определяют собой степень жизненности в прочих начинаниях. Ведь театр -- это то, что большевики взяли под свое особливое покровительство; они им даже успели очки втереть Европе: "Говорят, театр там процветает?" Так говорили мне некоторые иностранцы.
Процветает? Ужасная картина тамошнего театра. Или пробавляются старьем, или ставят новую пошлятину с агитационными целями. Мейерхольд поставил "Зори" Верхарна с такими коммунистическими "отсебятинами" вплоть до пения "Интернационала", что сама жена Ленина выступила в газете с письмом, в котором восставала против кощунственного обращения с автором... Нет, театр затхл, театр гибнет, и ничего впереди не видать. О технике актерского мастерства никто не понимает даже, что значит работать над своим улучшением. Трудно на этих страницах говорить о таком сложном вопросе, как падение, даже гибель театра. И не буду на нем останавливаться, только скажу, что свожу вопрос к трем причинам; первая -- внутреннего характера, другие две -- внешнего.
Первая причина -- неведение самих актеров и руководителей актерского воспитания в том, что такое актерское мастерство, в чем состоит его техника. Не только незнание техники, но даже непризнание ее необходимости и признание ее вреда.
Вторая причина -- общие условия советской жизни, которые для артистов выражаются в двух словах: халтура и паек.
Третья причина -- тот общий дух легкой удовлетворяемости, которым движется вся деятельность тамошних людей не в одной области искусства, та коммунистическая дешевка, в которой увядает всякий художественный порыв.
Думаю, что и одной из этих трех причин достаточно для гибели театра, но самая главная, конечно, первая. Как сказал, не буду останавливаться на вопросах общих -- буду придерживаться моих личных с ними соприкосновений.
Я был одно время, очень короткое время, причастен к Большому театру. Малиновская Елена Константиновна была директрисой бывших московских императорских театров и жила даже в той квартире, где я в качестве директора останавливался, когда приезжал из Петербурга, -- на углу Дмитровки и Кузнецкого.