И как его вообще угораздило писать? Случилось это вчера, когда капитан похвалил его вахту. Тут-то и нахлынуло. На радостях, должно быть.
— Явился, товарищ капитан…
Не сказав ни слова, Иван Иваныч чуть отставил от глаз листок и медленно, негромким голосом, в котором не было даже намека на подвох, стал читать:
Лена — получилось как-то само собой, не в рифму. И если по правде — не до нее было в навалившихся морских буднях. Удивляло, что матросы во всякую досужую минуту балабонят о своих женах и подружках. Засыпая, пытался припомнить ее лицо, глаза, рот, пугающе сыпавший то резкой скороговоркой, то внезапно менявшийся в улыбке, — все по отдельности видел, а вместе не складывалось. И дважды — к почте — забывал в замоте написать письмо, да нечем было хвастаться. А в третий раз все же написал — обо всем понемногу, как осваивает новую профессию и что, воротясь, купит ей что надо из одежды и домой, конечно, пошлет.
Капитан отвел челочку к виску — это было признаком волнения. Санька давно приметил: капитан трогал челку, когда ему передавали письма от жены — Ивановой Тани, так было написано в обратном адресе. С женой у него что-то не ладилось. Это чувствовалось по тому, как замыкался в себе капитан, всякий раз получая почту. И на вахте нет-нет и вынет из кармана письмо — будто что новое выискивал в нем. В такие минуты спроси его о чем-либо — не ответит, точно глухой. Но сейчас-то с чего бы ему? Это Саньке впору сбежать от стыда, такими глупыми сейчас казались стихи, совсем не отражавшие то, что с ним творилось в тот, полный восторга, вечер, в незнакомом колышущемся мире с низко висящими звездами и вздыхавшей у борта волной.
Судно сильно качало, море хлестало в иллюминатор. Капитан кивком показал ему на стул, но Санька продолжал стоять, раздвинув для упора ноги. Потом все же присел на краешек мягкого стула.
— Честно говоря, я в поэзии не силен, однако знаю — стихи рождает любовь. — Капитан чуть приметно вздохнул. — А моряком может стать лишь тот, кто по-настоящему влюблен в море.
Что правда, то правда, так оно и есть. Удивительно другое — многоречивость обычно немногословного капитана и то, что он говорил сейчас с Санькой, как с равным.
— Не помню уже, чьи это слова насчет троякой субстанции человечества, которое делится на живых, умерших и на тех, кто в море.
Санька согласно кивнул, хотя не совсем понял, к чему клонит капитан.
— И это очень верно, — продолжал Иван Иваныч, — народ всякий. Одни к нам ломятся за длинным рублем, другие за романтикой. Море обнажает сущность человека, тут все как на ладони — кто есть кто, потому что море — это стихия, и постоянная с ней борьба — испытание на крепость. Морской закон: один за всех, все за одного.
В общем-то он был прав насчет «отражения сущности» — буквально на третьи сутки Санька знал все о своих соседях: кто откуда, кто щедр, кто жмот, каковы семейные дела, кому будут писать, а кто заранее рукой махнул, с последним выбранным концом начисто порвав с берегом. Но в ином поди еще разберись. Взять того же второго механика Юшкина: ловкий мужик, а такой непутевый. Заноза и трепло. Да и сам капитан — с виду камень, а душой мягок. Боцман — крикун, душа нараспашку, а, говорят, наушничает, за что не раз получал от капитана взбучку — тот шептунов терпеть не мог.
Все это мгновенно промелькнуло у Саньки в голове, вызвав новое беспокойство, хотя он сознавал, что стихи судовым порядкам не во вред.
— А у тебя какая мечта?
Вопрос был в лоб, Санька, не найдясь, забормотал что-то насчет той же романтики, посчитав ее меньшим злом.
— Слова, — поморщился капитан. — Море — это работа. И чем больше человек знает, тем больше от него проку. Как и везде. Но у нас особенно, это связано с риском.
— Да не боюсь я риска…