Разрыв между вероучением и подвигом очищения сердца есть, наверное, самое страшное бедствие христианства и подводный камень в плавании каждого отдельного лица.
Сочетать смиренный подвиг с верою, причем ни во что считать и это самое смирение, а только все «простираться вперед» «ради познания Христа Иисуса Господа», ради веры в Него и получения через нее от Него милости, то есть благодати Святого Духа, — вот нами оставленный путь.
Оторвавшись от смиренной святости, вера пошла по пустыням духовных училищ, оформлялась в кирпичах богословских трудов, книг, которые никого ни в чем не убеждали, засыхала под солнцем обрядового благополучия. И вот пришел конец вере, конец христианского пути.
«Сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле?»
4
Я пишу неубедительно и примитивно. Задача явно не по моим силам. Но мне хочется передать хотя бы только свою тревогу, а задачу пусть решают другие.
Те, кто достойней, Боже, Боже,
1. Да узрят Царствие Твое!
5
Ощущение конца христианства как общественной силы тем сильнее, чем реже встречаешь «таинство веры в чистой совести».
Я вспоминаю один судебный факт, о котором было сообщение в конце прошлого, то есть XIX, столетия. Деревенская девочка возвращалась из дома в школу после пасхальных каникул. Несла она с собой несколько копеек денег, корзиночку каких–то домашних пирожков и десяток яиц. По дороге с целью ограбления ее убили. Тут же убийца был пойман. Денег у него уже не нашли, пироги были съедены, но яйца остались. На случайный вопрос следователя, почему, собственно, он не съел и яйца, последовал ответ: «Как же я мог съесть! Ведь день был постный».
Это страшно не потому, что это судебный факт, а потому, что за спиной этого соблюдающего посты убийцы чувствуешь звенья длинной цепи, уходящей в века. Этот случай только вскрыл на минуту процесс гниения, который совершался в Русской Церкви в XIX веке. «Знаю твои дела; ты носишь имя, будто жив, но ты мертв» (Откр.3:1) — это слова не к человеку, но к Церкви. Почему же в те времена, да и во все времена, члены Церкви, тем более духовенство, не решались признаться в этом, а того, кто решился, наверное, обвинили бы в неуважении к Церкви? Уважал ли Господь Церковь, когда говорил ей, что она мертвая, а не живая? Ведь мы ни в чем не отделяем себя от Церкви и всю силу обличения принимаем прежде всего на себя. Я и в этом виновнее всех.
Еще вспоминаю (ведь я пишу воспоминания, а не статью) хороший весенний вечер в Москве. Отец служит утреню в самом начале Страстной и после «Се, Жених…» читает Евангелие: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь гробам окрашенным, которые снаружи кажутся красивыми, внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты». И еще раз, и еще раз «горе»; это «горе» все нарастает в тишине церкви и весеннего вечера и, мне кажется, звучит на весь мир. Я очень люблю и знаю отца и слышу в его голосе слезы, и страх, и величайшую тревогу, и горечь, и страшную правду о том, что это он читает про себя, про нас, про Церковь. «Дополняйте же меру отцов ваших»… «Горе» стихает, потому что уже все сказано. Но вот еще: «Иерусалиме, Иерусалиме, избивый пророки… Се, оставляется вам дом ваш пуст». Было страшно слушать, но как же было и хорошо! Что может быть лучше правды, что может быть радостнее того, когда удостоверяешься, по слову Достоевского, что «не умирает великая мысль», что Истину Божию «и врата адовы не одолеют»! (Мф. 16, 18)
Я вспоминаю об этом, может быть, просто потому, чтобы найти опору в подлинно бывшей хорошей церковной действительности, чтобы опереться в своей шатающейся вере на веру самого дорогого мне человека. Такая горечь была в его голосе, такие слезы и такая любовь!
Когда весны капель покажет,
1. Что начался Великий пост,
2. Ты на Божественную стражу
3. Шел, сердцем тих, душою прост.
4. И не сказать теперь словами,
5. Как жизнь с тобой была тепла,
6. Когда в четверг Страстной над нами
7. Свой счет вели колокола.
Я помню эти удары колокола, как удары в сердце, по счету прочитанных Евангелий, огни свечей и слушающий народ.
Но кто же все–таки воспитал такое уважение к посту в этом мужичке XIX века? Кто же все–таки недосказал ему чего–то в своем рассказе о христианстве?
Христианство — пост? Да, несомненно. Христианство — милосердие? Да. Христианство — послушание и любовь к Церкви? Да. Христианство еще и многое другое. Но что же все–таки христианство в целом, можно ли, отойдя от частичных его определений, найти какое–то общее и всеобъемлющее? Вопрос имеет практическое значение, так как, очевидно, этому мужичку раскрыли только одну часть христианства, а все остальное утаили, оцедили комара и проглотили верблюда.