Марина Струк
Мой ангел злой, моя любовь…
Позвольте пригласить вас ступить вместе со мной смело в эпоху Александра I, когда уже отгремели прусские сражения, что принесли славу героев русским офицерам и солдатам, и когда уже заключен Тильзитский мир, что оставил в душах тех же самых офицеров легкий налет разочарования.
В воздухе Российской империи уже можно без особых усилий уловить напряжение перед неминуемой войной с Францией, правитель которой уже планирует выдвигать следующей весной войска к Данцигу.
Нет, мы пойдем с вами не в столицу, где тоскует по так рано и так трагически ушедшему возлюбленному императрица, и не в Москву, которой только предстоит обратиться в пепел и руины. Мы с вами ступим в провинцию, где еще в силе правила жизни, присущие екатерининской эпохе, а проявление чувств и эмоций не подвергается острой критике светских матрон с лорнетами в руках, обтянутых митенками.
Итак…
Декабрь 1811 года
Где-то в Гжатском уезде Смоленской губернии Российской империи
Глава 1
Декабрь, 1811 год
— Едет! Едет! — раздался звонкий голос мальчика-казачка, посланного поглядеть на дорогу, что шла вдоль заснеженного поля к усадьбе Святогорское, принадлежавшей графине Завьяловой.
Холопские мальчуганы, катавшиеся на салазках, а то и вовсе просто на поле зипуна с крутого склона оврага, что разделял поля и деревню, первыми заметили вдалеке, у кромки темного леса с белоснежными верхушками деревьев, господские сани. Тихий перезвон бубенцов, послышавшийся вскоре им со стороны поля, подтвердил верность догадки.
Тут же тогда с места сорвался казачок графини, Васька, в заляпанном снегом темно-синем казакине на заячьем меху, что до тех пор разделял с товарищами из деревни зимнюю забаву, поглядывая то и дело на дорогу. Промчался по укатанному снегу вдоль единственной улочки деревни, потом быстро побежал меж ровными рядами лип, что были посажены еще первым графом Завьяловым при строительстве усадебного дома, который белел впереди длинными колоннами и балюстрадами балконов второго этажа сквозь темные стволы аллейных деревьев. Казачок выбивался из сил, задыхался от быстрого бега. Сердце, казалось, так и выпрыгнет из груди, но обещанный графиней пяток серебром [1]так и манил. Он должен первый крикнуть во дворе, что едет барин, первый и никак иначе!
— Едет! Едет! — потому и выкрикнул он чересчур громко с волнения, едва выбежал на расчищенную площадку перед домом. — Едет! Барин едет! Барин!
Его звонкий выкрик услышали не только холопы, что чистили снег возле крыльца, но и те, что были на заднем дворе, те, что полировали полы в комнатах первого этажа под неусыпным контролем дворецкого — высокого и худого Пафнутия Ивановича, и даже те, кто помогал графине облачиться в одежды после дневного сна.
— Вот ведь оглашенный! — поморщилась недовольно Марья Афанасьевна, поднимая руки вверх, чтобы одна из девушек ее, стоявшая на скамеечке возле, натянула на нее светлое платье из легкой ткани по последней, срамной по мнению графини, моде. Хорошо, можно было надеть поверх того капот из плотного шелка гиацинтового [2]цвета, чтобы ненароком не дать разглядеть линии уже немолодого тела. — Пусть смолкнет. Так и мигреньку накричит мне, несносный!
Одна из девушек быстро развернулась и бросилась вон из хозяйских покоев, чтобы передать приказ графини как можно скорее, пока та не лишилась благостного настроя, что ныне царил в ее душе, да не приказала вместо пятака серебром всыпать пяток «солененьких» [3]неугомонному казачку, кричавшему уже где-то внутри дома. Но прежде чем она успела спуститься вниз по лестнице, казачка за ухо поймал в холле Пафнутий Иванович, вывернул от души краснеющую от зажима пальцев ушную раковину.
— Что ты, голуба моя? Порядок забыл? Пошто в голос да во всю дурь? — проговорил дворецкий.
— Пафнутий Иванович, так барин едет же! — извиняющимся голосом ответил присмиревший вмиг Васька, морщась — рука Пафнутия Ивановича даже через мягкую ткань перчаток причиняла невыносимую боль.
— Ну, крикнул единожды, голуба моя, и смолк, — сказал дворецкий и отпустил из плена ухо казачка. — А опосля доложил бы ее сиятельству как положено. А то так и до конюшни недолго. Ну-ка, брысь-ка в лакейскую да казакин свой почисть от снега! А то засыпал все тут крупой снежной. Да смотри луж-то каких сотворил! А ну в лакейскую! Что там ее сиятельство? — взглянул Пафнутий Иванович, отпустив ухо казачка, тут же умчавшегося с глаз дворецкого прочь, на девушку графини, что присела перед ним, подобрав подол ситцевого платья.
— Завершают прибираться, — тихо ответила та, опуская взгляд в пол. Она, как и многие другие дворовые, побаивалась строгого Пафнутия Ивановича, не могла смотреть в его глаза, чуть скрытые густыми седыми бровями. Тот, казалось, даже не услышал ее, стоял в холле, повернув голову в сторону двери, словно распознавая за ней тихий перезвон бубенцов на упряжи господских саней, посланных на станцию за барином.
Точно так же прислушивалась к этому пока отдаленному звуку, что доносился уже из липовой аллеи через полуоткрытую створку форточки окна Машенька, воспитанница графини, взятой той в дом несколько лет назад после смерти матери Маши, подруги Марьи Афанасьевны по годам в пансионе. Стояла, приложив ладони к груди, прямо туда, где были сколоты серебряной булавкой концы кружевной косынки, которую она намеренно накинула на плечи нынче поутру. Как и приколола воротничок к платью — единственную ее дорогую вещь, из французских кружев. Приколола, чтобы белоснежное кружево привлекало взгляд к ее лицу и хоть как придавало вида ее простенькому платью. Приколола, чтобы выглядеть очаровательной. Для него…
Машенька вспомнила вдруг его улыбку, его рот с нижней пухлой губой, которая так и приковывала взгляд помимо воли и вызывала грешные мысли в голове. Его темно-голубые глаза, светящиеся улыбкой, когда он беседовал порой с ней. И короткую темно-русую челку, прямую — упрямство не следовать моде и делать аккуратные завитки, аккуратно укладывая их на высокий лоб, отличало его среди товарищей, что посещали вместе с ним дом графини в столице.
Тихий стук в дверь заставил Машу вздрогнуть от неожиданности. Чуть приоткрылась створка, и в комнату заглянула одна из девушек графини.
— Марья Алексеевна, вас уж ищут они. Зовут-с к себе, — проговорила та, смело глядя на слегка раскрасневшуюся девушку. От жары, решила бы она, коли б барышня не стояла прямо у полуоткрытого окна. Так и есть, права она: как только донеслось от крыльца зычное: «Тпрууу, сердешные мои!», барышня тут же отвернулась снова к окну, стала вглядываться на прибывшего через белые узоры, которыми к Рождеству украсил мороз стекла окон.
— Барышня! Кличут вас! — снова проговорила служанка нетерпеливо, но та даже не повернула к ней головы, наблюдала, как лакеи откидывают теплый полог с коленей пассажира саней, помогают тому ступить на снег. Белоснежные перья плюмажа на темной высокой треуголке, чуть развевает легкий ветерок полы шинели. Она не видела его лица, но тотчас узнала его фигуру. Высокий, статный кавалергард. Андрей Павлович… Andre, mon cher Andre [4], как часто писала она на снегу палочкой украдкой во время прогулок с графиней по усадебному парку или на бумаге чернилами, сидя за письмами графини.
— Барышня! — уже громче произнесла от дверей девушка, переминаясь с ноги на ногу. Не этой девице с буклями у ушей достанется на орехи от графини. По ее холопской спине пройдет трость ее сиятельства, чей властный голос холопка уже слышала через комнаты: «Куда запропастилась Марья Алексеевна? За ней послано ли? Где она? Немедля отыскать! Протопили ли гостиную с амурчиками?»
Машенька проводила взглядом прибывшего офицера, пока тот не скрылся из вида, и только потом поспешила вслед за посланной за ней девушкой в гостиную, в которой с потолка наблюдали за посетителями той нарисованные пастельными красками Амуры и Психея. Это была любимая комната Марьи Афанасьевны, где она и расположилась нынче на канапе, полулежа, а девушки укутали ее ноги теплой шалью — графиня страдала камчугой и опасалась сквозняков.