– Ну и зачем ты соврала?
– А ты хотела, чтобы я в лоб тебе сказала, что гинеколог?
– Поверь, я тогда даже не знала, что это за врач. У меня врачи делились на два типа: зубной и простой.
– Не смеши.
– Это ты смешная.
– Словом, ты была такая идиотка, да?
– Как будто.
– Ясно.
– Но даже если бы ты была проктологом…
– Ясно.
– Ты бы все равно…
– О, не продолжай!
– Ты бы не ушла от меня в тот вечер.
– То есть кто такой проктолог, ты тогда уже знала?
– Нет, зато я знаю сейчас.
– Ясно.
– Я выучила медицинский справочник, когда мы познакомились.
– Понятно.
– Потому что я влюбилась.
– Я поняла.
– Нет, ты не поняла и до сих пор не понимаешь.
– Угу.
– Я просто хотела стрельнуть сигарету.
– Стрельнула?
– Я люблю тебя.
– Я люблю тебя.
Потом они все время целовались, а я начинала скучать и шла в свою комнату играть в игрушки: что может быть скучнее и наивнее чужой любви? Конечно, тогда я этого не понимала, а просто стояла и думала: «Маам, мне скучно!»
Я же не знала, что это закончится. Что я стану забывать подробности этой истории, потому что перестану ее слышать? Если бы я знала, попросила их повторять мне ее каждый день. Как вы познакомились, мам? Да просто на одной вечеринке. Как вы познакомились, Вер? Жень, это было ужасно давно. Кажется, она была в компании моего брата. «Кажется». Я бы хотела, чтобы в моей истории любви, какой бы она ни была, никогда не возникло ни одного «кажется». Поэтому я пишу.
Глава 6
Восемь картриджей
Всякий раз после зимы наступало лето. Лето наступало неожиданно: скатывалось сверху, немного дрожало, качаясь на ветру, а потом застывало сосновой смолой. Пахло свежескошенной травой, медовым цветом, песком и жаждой воды.
Лето везде было разным: соленым и жарким у южного моря, кололось песком и крошками, прохладным и ветреным на севере, там, где к летнему платью всегда полагалась кофта на молнии.
Финальную часть лета с десяти до четырнадцати я проводила у мертвого озера, в финской глуши, в музыкальном лагере, где впервые влюбилась. У него было длинное странное имя – Миккеле, и он был белый, как снег в горах. Его бледные скулы были все время печально напряжены, руки в ссадинах, Миккеле делал невозможные трюки на скейте и заикался, когда мы касались друг друга плечами. Признаться, я старалась делать это как можно чаще: садилась рядом у костра, пристраивалась на футбольных матчах, прижималась на скамейках запасных. У меня в голове не укладывалось, что такой смелый и быстрый парень может так бояться меня – черную от загара лиственницу с ветками-руками, которые постоянно путались в глубоких карманах. Мама всегда говорила, что своих людей нужно трогать. Не в смысле приставать, но касаться. Я очень старалась, и постепенно он перестал отпрыгивать от меня, словно мяч от стенки.
Мама всегда говорила мне: диалог – лучше молчания. Если ты хочешь что-то сказать кому-то, сделай это любым доступным способом – отправь письмо, спой песню, напиши картину. И не жди ответа. Главное – скажи.
Скажу – и я решила ему признаться. На дискотеке по случаю праздника Нептуна я пригласила его на медленный танец, собрала в кулаки свою волю и сказала ему: пойдем? Миккеле замер – мгновение – вечность – и сделал свой главный шаг. Он выронил из рук свой страх и бережно обнял меня. Мы топорно двигались под какую-то древнюю скандинавскую колыбельную, Миккеле спросил, останусь ли я на вторую неделю. Я оставалась, и это было лето любви. Мы выбегали за территорию лагеря, Миккеле показывал мне расщелину в камне, в которую входит река, муравьиные горки, по которым нужно ударить ладонью, а потом облизать – будто муравьиный яд обладает целебными свойствами, учил определять время по солнцу. За все мои двенадцать лет я не встречала столько свободы одновременно.
Из лагеря я написала и маме, и Вере одно и то же письмо: попросила прислать мне средство от комаров, резиновые сапоги и полароид с двумя картриджами. «Зачем тебе два? – отозвалась практичная Вера. – Ты там не простудилась?» – «Я совершенно здорова, – телеграфировала ей я. – Просто восьми мне не хватит на этот раз». – «Что будешь снимать?» – написала вечером мама. «Любовь», – беспечно ответила я. Они обе прислали мне по два картриджа. Четыре по восемь – тридцать две фотографии – тогда я впервые узнала, чем можно измерить любовь. Ее не измерить ни временем, ни расстоянием, ни словами, ни дорогами, ни годами – все будет неточно. Тридцать две фотографии – это понятное мне измерение. Ничто на свете я не снимала с таким упорством.