Данные представления Бердяева выросли на почве русского символизма. Главный его теоретик Вяч. Иванов учил о том, что поэт в творческом акте совершает восхождение «от реального к реальнейшему» – к самим бытийственным идеям, приобщая к ним затем – при нисхождении – создаваемое им произведение искусства (см., например, трактат «Заветы символизма»). С воззрением Иванова Бердяев не согласен: трагедия творчества для него в том и состоит, что художник создает лишь культурные ценности, а не бытийственную реальность. А вот Александр Блок в стихотворении «Художник» уподобляет образное оформление художником своего метафизического переживания заключению в клетку свободной птицы. И это представление, принадлежащее первому поэту среди символистов, ближе Бердяеву. Опять – таки мы находим у него бесконечные вариации той мысли, что ценности культуры суть лишь символы действительности, – «только тени от незримого очами», как писал предтеча символистов и Бердяева Вл. Соловьёв (в стихотворении «Милый друг, иль ты не видишь…»). С бытием имеет дело религия, и в задании «творчество – религия», «последнее откровение Св. Троицы, антропологическое ее откровение»[151]. Однако такого – подлинного «творчества ‹…› не могло быть до космическо – антропологического поворота, до великой религиозной революции в человеческом самосознании»[152]. Духовная революция, по Бердяеву, совершается силой творчества и во имя творчества. Здесь один из парадоксов его мысли.
Книга «Смысл творчества» создавалась после поездки Бердяева в 1912 году в Италию, и учение о творчестве отразило его впечатления от ренессансного искусства. Надо сказать, что представители русского нового религиозного сознания вообще питали большой интерес к Возрождению: именно там им виделись первые лучи эпохи Третьего Завета – раскрытия религии творчества, преодоления антагонизма христианства и язычества. «В мистической Италии у Иоахима из Флориды зародились пророческие упования новой мировой эпохи христианства, эпохи любви, эпохи Духа»[153], – так формулировал общую веру Мережковского, быть может – С. Булгакова и свою собственную Бердяев[154]. Возрожденский подъем Бердяев не считал собственно воскресением богов античности: после Христа возврата к языческой упоенности земной жизнью быть не могло. По Бердяеву, Ренессанс был прорывом совершенно новой религиозности – но, лишь поднявшись, вал духа упал: до «антропологического откровения» победа религии христианского творчества не представлялась Бердяеву возможной. Именно в искусстве Возрождения обнаружилась «трагедия творчества, несоответствие между заданием и достижением». «Тайна Возрождения – в том, что оно не удалось»[155], и ярче всего она воплотилась в судьбе Боттичелли. Полотна великого флорентийца Бердяев часами созерцал вместе с Евгенией Герцык: она путешествовала по Италии вместе с четой Бердяевых. Ее точные и умные записи (перенесенные впоследствии в книгу «Воспоминаний») передают тонкие оттенки восприятия Бердяевым самого духа Возрождения[156]. Именно этот опыт лег в основу бердяевской философии творчества, – и есть смысл взглянуть на тогдашнего Бердяева глазами Евгении. Бердяев говорил ей: «Весь Ренессанс – неудача, великая неудача, тем и велик он, что неудача: величайший в истории творческий порыв рухнул, не удался, потому что задача всякого творчества – мир пересоздать, а здесь остались только фрески, фронтоны, барельефы – каменный хлам! А где же новый мир?» И под влиянием Бердяева Евгения стала чувствовать в духе Флоренции «неутоленность, тоску, порыв» (вообще созвучные ее – и бердяевской! – натуре), – прониклась «едким вирусом ее». «…В упоенно – творческой Флоренции все высшие достижения говорят о том, что нельзя жить на земле, тянутся прочь. Таков Боттичелли. Как и вся Флоренция, он – дерзновение творчества, создания из небывшего»[157], – при этом, уже по слову Бердяева, вся жизнь Боттичелли, отрекшегося от своего искусства, была «роковой неудачей». Начавшись пророчеством Иоахима, Возрождение – «внутренно и неизбежно» – кончилось проповедью Савонароллы. – Итак, отнюдь не культура – идеал Бердяева: даже высочайшее искусство не является в его глазах «апофеозом творчества». «Флоренция мне – ключ к нему», – заключила о своем друге Евгения. Она сердцем, помимо диалектики, двоения мыслей в его философских текстах, постигла «его тайну – ненависть к плоти, надежду, что она рассыплется вся»[158]. «Развоплощение мира», а не культура – вот мечта романтического революционера, мистика и апокалиптика Бердяева, вот смысл его концепта «творчество».
154
Но никак не веру Флоренского. Его пристрастно злое отношение к Ренессансу (передавшееся А. Лосеву), провинциальная критика основ Возрождения в «Обратной перспективе», «Иконостасе» и т. д. были полемически обращены против «реформатствующих» современников, восставших против буквы православия.
156
Бердяев очень ценил Евгению как собеседника: в диалоге с ней он был самим собой, познавал себя и выражал в слове. Это был эгоизм, опустошающий жертвующего собой партнера: «Ничего для меня», с болью записала Евгения после одной из таких бесед («Записные книжки», с. 226).
157
Герцык Е. Воспоминания. С. 159, 160. Спустя год вновь посетив – уже одна – Флоренцию, Евгения заключала, уже на свой лад, о флорентийских художниках, которые «в Бога, м. б., не верят и мира не приемлют». Натура более положительная, она, как и я, так и не постигла