Эрнесто проглатывал в среднем одну книгу в день, используя любую свободную минуту, чтобы углубиться в чтение. Он имел особое пристрастие к «Дон Кихоту», которого он прочитал шесть раз, а также к «Капиталу» Карла Маркса, который он считал подлинным символом человеческого знания. Он помнил наизусть стихи Пабло Неруды, и у него была привычка читать их во время наступления. С детства он нашел для себя в стихах и прозе убежище, необходимое в самые трудные времена. Стихи и мате, этот горький, типично аргентинский напиток, похожий на чай, который пьют с помощью bombilla, своего рода металлической трубочки с крошечными отверстиями на конце. А потом, он и сам писал божественно. Хоть он никогда и не считал себя сочинителем, он оставил произведений на три тысячи страниц, состоявших из газетных статей, писем, речей и военных пособий. Настолько, что кубинский писатель Хулио Льянес посвятил целую книгу Че-писателю[12].
Для того чтобы спокойно передвигаться по Гаване и ее окрестностям, мой отец вызвал машину и водителя Эрнесто, стремясь извлечь выгоду из своего положения и реализовать свои преференции. Он игнорировал тот факт, что его сын в его новом положении больше, чем когда-либо, восставал против даже самых простых привилегий – в том числе, и особенно, для членов своей семьи! Эрнесто настоял на том, что будет получать скудное жалованье простого солдата, или 125 долларов в месяц. Он отказывался получать больше, чем его люди, даже при том, что другие «сановники» режима имели по 700 долларов в месяц. Он также злился на молочника, который оставлял превышавшую норму порцию молока у его двери. Это раздражало моего отца. Он находил подобные действия неуместными и смешными по сравнению с жертвами, принесенными Эрнесто во имя революции. По тем же причинам он считал нормальным, если родители Че вдруг воспользуются некоторыми привилегиями. В конце концов, они же «одолжили» Кубе своего любимого сына, свою зеницу ока, и глубоко от этого страдали. Но, хоть мой отец и регулярно ругался с Эрнесто, постоянно требуя, чтобы он объяснил свои решения и идеологические мотивы, он испытывал к нему самые нежные чувства. Но сын продолжал вводить его в замешательство. Он не понимал, почему Эрнесто согласился на такое низкое жалованье. До него не доходили такие понятия, как совестливость. Как и то, что Эрнесто отказывался давать автографы, заявляя: «Я не кинозвезда».
Тем не менее по просьбе наших родителей и чтобы мы могли спокойно перемещаться по всему острову, Эрнесто согласился предоставить в наше распоряжение автомобиль, однако при условии, что мой отец сам будет отвечать за оплату бензина. Но, как обычно, Эрнесто-padre[13] оказался без гроша. И он пытался аргументировать это так: «Сынок, мы – словно тощие коровы». На что Эрнесто отвечал: «Кубинцы – тоже! Выкручивайся сам, coño[14]!»
Мой отец сделал вид, что послушался. Но за спиной Эрнесто он продолжил свои уловки, чтобы получить то, что ему было нужно, внушая всем, что Че дал на это согласие. Когда Эрнесто узнал об этом, он пришел в ярость. Отец должен был сделать выводы, но ничто не могло его остановить! Он всегда делал так, как ему было угодно. И я никогда не знал, что у него в голове: понять моего отца было невозможно. Это как бродить вслепую по лабиринту.
С момента нашего прибытия отец решительно лишился рассудительности или дисциплины, или того и другого одновременно. Он, казалось, так и не понял, кем стал его сын и до какой степени революция сделала его неподкупность еще более суровой, чем в юности. Эрнесто теперь считал, что самое простое его действие имеет характер некоей миссии. Если Че хотел подать пример «нового человека», строящего общество, основанное на равенстве, то и его собственное поведение должно было быть безукоризненным. И наше тоже. А каков этот «новый человек» согласно Эрнесто? «Молодой коммунист обязан быть по сути человеком, организатором, уметь вести за собой людей. Человек лучше очищается трудом, учебой, исполняя солидарный долг с народом и со всеми народами мира. Он должен максимально развивать чувство сопереживания с теми, кому в этот момент в любом уголке мира очень плохо, чувствовать себя великолепно, когда в каком-то месте мира поднимается новый флаг свободы», – заявил он в своей речи в октябре 1962 года.