Мама уговаривала:
— Ешьте, ешьте, родимые. Непохоже, чтобы выбыли сыты.
— Замучились они,— объяснила женщина.— Мы ведь из самой Литвы, идем, и все пешком, пешком. С самолетов в нас по дороге стреляли.
— Ну, ешьте же,— все уговаривала мама ребятишек,— и ты, молодка, не стесняйся. Хлеб берите, хлеб.
Юра — он стоял у печки, смотрел на ребят со стороны — вдруг подошел к столу, взял ложку:
— Сейчас я им помогу.
Зачерпнул щи, аппетитно надкусил ломоть хлеба и, пережевывая его, серьезно сказал:
— Вот как есть надо!
Ребята посмотрели на него и тоже заработали ложками.
Мама сидела на скамье у дверей, печально смотрела на женщину, на ребят. Потом предложила:
— Вы уж сегодня переночуйте у нас, отдохните, а завтра пойдете дальше.
Мальчики вышли из-за стола, в один голос сказали: «Спасибо!» — и Юра с Бориской повели их в сад. Мы сидели в избе и слушали рассказ женщины о том, что ей с ребятами пришлось пережить.
— И четырех утра не было,— вспоминала беженка,— как бомбы на наш городок упали. Выскочила из дому в чем была — только мальчишек своих и успела вывести. И вот идем с тех пор... Люди у нас добрые, понимают в несчастье, а так... ну чем бы кормить я их стала?
Мама качала головой, сокрушалась:
— Я и то смотрю: пожиток-то у тебя никаких с собой. А мужик-то твой где же?
— Военный он у нас, папка наш.— Женщина наклонила голову, пряча глаза.— Перед самой войной в командировку он уехал, на границу. Наверно, и в живых теперь нет.
— Трудно тебе придется, если... Молодой овдоветь... и трое детей на руках.
— Девочка не моя,— сказала женщина.— Соседей наших девочка. Погибли они, а она вот осталась.
Мама всплеснула руками:
— Ой, горе горькое! То-то, смотрю, не в тебя девочка: ты белявая, а она темненькая. Подумать только, мы еще и не ведали, что война началась, а сколько крови уже пролилось... Знаешь что, молодка, оставайся-ка ты в нашем селе, хотя бы и в нашем доме поживешь.
Женщина заколебалась было, потом несогласно покачала головой:
— Нет-нет, что вы. И сюда немцы придут.
— Неужто придут?
— Придут. У меня в Тамбове родители — будем туда добираться.
— Идти-то как далеко...
Прибежал с улицы Юра, пожаловался с порога: новые товарищи не хотят играть в войну.
— Не надо в войну, мальчик. Придумайте что-нибудь другое.
Голос у женщины был очень печален, а мама внезапно рассердилась:
— Я тебе задам войну! Тоже мне вояка!
Юра посмотрел на нее ничего не понимающими глазами: редко такое случалось, чтобы мама сердилась, выскочил в сени, крикнул оттуда:
— Ладно, мы в прятки будем!
Ночью, когда наши нежданные гости крепко спали, мама с Зоей кроили и шили платьице для девочки: на ней, как выяснилось, кроме мальчишеской рубашки, ничего не было.
Утром женщина прощалась с нами: мамы уже не было — ушла на ферму.
Может, когда и придется встретиться,— сказала она.
Мы — Зоя, Юра с Бориской и я — проводили их на дорогу и долго стояли на крыльце, смотрели им вслед. Женщина несколько раз оглянулась, и мальчишки оглядывались вместе с ней, и тогда мы поднимали руки, махали им, и они махали нам в ответ.
Юра вдруг сорвался с места, нырнул в избу, а вскоре вернулся, держа в руках каравай и кусок сала.
— Мы же им с собой ничего не дали! — крикнул он.— Я их догоню.
Пыль столбом поднялась за ним по дороге...
— Валя, спросил он меня вечером, припомнив, видимо, наш недавний и — увы! — очень давний уже разговор: ведь он еще до войны состоялся, разговор тот, в ином времени, в другом измерении.— Валя, разве ж такая война бывает? Ты же говорил, что солдаты стреляют друг в друга. Из пушек, из винтовок.
— Наверно, бывает и такая, Юра.
Брат был на девять лет моложе меня. Но что мог ответить ему я, человек, по деревенским понятиям, да и в его глазах тоже, достаточно взрослый уже? Я еще и сам-то не очень хорошо понимал, какая она бывает, настоящая война. Финская кампания нашу семью, да и село наше почти не задела — прошла стороной, как дальняя и неяркая гроза.
Разговор с женщиной-беженкой растревожил. Если раньше мне, да и не только мне, думалось и верилось, что немцев вот-вот остановят, повернут вспять, погонят с нашей земли, то теперь в душу закралось сомнение. И страх. А ну как они и до нашего села доберутся?! А ну как и нам придется топтать дальнюю и незнакомую дорогу?!
С Юрой — и это сразу бросилось в глаза — тоже резкая произошла перемена. Обычного веселья — и резвости в нем почти не осталось — он реже улыбался, стал молчалив и задумчив, целыми днями не отходил от крыльца и от колодца. Он выносил на улицу и раздавал беженцам все, что находил в избе, в погребе, на огороде: хлеб, вареную картошку, сахар, молоко, огурцы.
Когда же видел в толпе беженцев очень усталых, изголодавшихся ребятишек, зазывал домой.
— Взрослеет Юрка,— говорила мама и радовалась, глядя на него, что сердцем не черствый растет парень.
Сколько их, беженцев, вошло в те дни в двери наших домов!..
Гурты на дороге
Август запомнился суматошным, бестолковым.
Недели две вместе с другими ребятами из села — с теми, кому, как и мне, не подошло время призыва в армию,— работал я на строительстве оборонительных сооружений. Лопата и лом были нашим инструментом. Гудела от усталости спина, мозоли твердели на руках... Но вширь и вглубь росли противотанковые рвы.
Натиск фашистских войск все нарастал. Ходили слухи, что немцы взяли Минск и со дня на день войдут в Смоленск. Надобность в земляных работах отпала, и нас распустили по домам.
В селе дел хватало. В первые же дни войны ушли все, кто по возрасту и состоянию здоровья нужен был фронту. Призвали председателя колхоза Кулешова, трактористов наших, комбайнеров и шоферов призвали, да и технику из МТС — машины и тракторы — забрал фронт. Забота о хозяйстве свалилась на плечи женщин, немощных стариков и инвалидов. На нас, пятнадцати-шестнадцатилетних, смотрели теперь как на полноценную силу.
Как нарочно, богатый созрел урожай: тучный колос клонил стебли к земле, хлеб перестаивал на корню. И все мы: и стар и млад — вышли на уборку. Косили хлеба вручную, молотили по-дедовски — цепами...
А дорога мимо нашего дома все не знала покоя. По-прежнему шли в глубь страны беженцы, теперь уже не из приграничных областей — из районов, более близких к нам.
А вскоре появились на этой дороге и красноармейцы из наших отступающих частей.
Как-то вечером заглянул к нам дядя Павел.
— Тимофеевна, дальше жить как предполагаешь?
— А что? О чем ты? — встревожено, вопросом на вопрос ответила мама.
— Видишь ли, какое дело: скот со всех колхозов собираем — эвакуация. В Мордовию, слышно, погоним. Меня за старшего посылают.
— Уходишь, значит?
— Сверху приказ дали. Я вот и зашел потому: подумать надо, покумекать. Раз скотину отгоняем — придет, видать, немчура и сюда. Наверху-то там виднее: стада перегонять — труда и денег стоит. Попусту подымать не стали бы. Стратегия... Вот и хочу спросить: ты-то с ребятами как?
Мы сидели притихшие, внимательно прислушивались к разговору. Дядя Павел — очень это было заметно — за последнее время осунулся, побледнел, голос его звучал надтреснуто, глухо, и ничего, ровным счетом ничего не осталось в нем от того мечтателя, который способен был глубокой ночью поднять ребят с сеновала и вести за собой на мельницу. Вести за тем, чтобы вместе с нами, ребятами, любоваться далекими звездными мирами и верить, что на нездешних планетах существует жизнь, похожая на нашу, земную... Еще не война в буквальном смысле этого слова — только громовое эхо ее докатилось до нашего села, а люди преображались на глазах: не было прежнего благодушия, прежней неторопливости, лености даже — нервы каждого были как натянутая до предела струна.