Выбрать главу

— Валя,— шепотом спросил Юра,— а что это такое: э-ва-ку-а-ция?

Я ответил тоже шепотом:

— Это чтобы немцам ничего не досталось. Скот уведут далеко-далеко.

— А когда его уведут?

— Скоро. Завтра, должно.

— Тогда я пошел.

— Куда?

— С Белугой попрощаюсь и с поросятками.

— Брось, Юрка, нужно им твое прощание...— попробовал было я остановить брата, но он уже тихо выскользнул за дверь.

— Так как же ты надумала, Анна? Собираешься в дорогу, нет? Я ведь могу и гуртовщицей тебя устроить, очень просто даже,— услышал я голос дяди Павла.

Мама беспомощно развела руками:

— Куда ж я пойду, Павел Иванович? Отец-то наш в больнице лежит. Была я вчера у него: очень плох, туго на поправку идет. Разве ж дело — оставить его одного? Да и надеюсь все: бог не без милости, может, и не дойдут сюда супостаты.

— Что ж, дело хозяйское.

Павел Иванович потоптался на пороге, кашлянул смущенно:

— Вы уж тут, коли остаетесь,— все равно ведь вам,— вы уж тут за домом моим приглядите. По родству и по соседству... А попрощаться я завтра забегу.

Он открыл дверь — вечерней прохладцей повеяло из сеней, оглянулся на пороге:

— Пошел я.

Кто-то с разбегу ударил его в живот.

— Юра, ты что?

В дверях стоял Юра, и смотреть на него было страшно: глаза мокрые, побелел весь, губы трясутся, кулаки сжаты.

— Что с тобой, сынок? Кто тебя обидел? — бросилась к нему мама.

— Т-там, т-там,— от волнения он начал заикаться, слова застревали у него в горле,— т-там Белугу... убивают... И п-поросят...

— А-а, чушь,— махнул рукой дядя Павел и вышел в сени.

Кто убивает? — вскинулась мама и, как была, простоволосая, в домашнем платье, бросилась к выходу. Мы с Юрой конечно же побежали за ней.

У ворот свинарника стояли Андрей Калугин, сторож, и пожилой красноармеец с медалью «За отвагу» на гимнастерке. Калугин, приветливый и на редкость словоохотливый старичок, сыпал из объемистого кисета махорку в плотно сжатую пятерню красноармейца.

За стеной свинарника взвизгнул поросенок.

— Мама, прогони их! — закричал Юра, догоняя мать и хватая ее за подол платья.

— Что тут происходит, дядя Андрей? — трудно переводя дыхание, спросила мама.

— Это Юрка тебя переполошил? И гвардию за собой привел? Зря. Солдатики тут поросяток наших колют.

Лицо у мамы заалело пятнами.

— По какому праву? Кто позволил?

Калугин не торопясь раскурил самокрутку, пыхнул горьковатым дымком.

— Эх, Аннушка,— пустился он в длинные рассуждения,— право по нонешним временам одно существует: война все спишет...

Красноармеец недовольно поморщился, вмешался в разговор:

— Вы, гражданка, не волнуйтесь. Там действительно мои товарищи свинью закололи. Так у нас на это от вашего колхоза разрешение есть.

Он порылся в нагрудном кармане, извлек оттуда клочок бумаги с лиловой печатью и размашистой подписью, протянул маме. Та повертела его в руках, прочла вслух: «Разрешается... части Красной Армии...», вернула бумажку.

— Рекордистку-то нашу зачем же? — тихо спросила она.

Андрей Калугин снова не упустил случая по­философствовать:

— Чисто женское у тебя понимание предмета, Анна Тимофеевна. Раскинь-ка так: на своих, к примеру, ногах Белуга от супостата не уйдет — слабы у ей ноги, а мяса тяжелы. Транспорт подходящий для нее пока не изобретен. Самый для Белуги выход — в солдатский котел. Не без пользы, значит, пропадет, не позволим мы такой заслуженной свинье пропасть без всякой пользы.

Он повернулся к красноармейцу, кивнул в сторону мамы:

— Заглавная и наилучшая у нас свинарка. Переживает.

— Ага, понятно,— отозвался красноармеец, подошел к Юре, наклонился, поднял его на руки. Юра отчаянно отбивался, барахтался, отталкивал красноармейца руками.

— Уйди, уйди, ты нехороший! — кричал он.

Но не тут-то было.

— Славный ты парень,— ласково приговаривал красноармеец, заключая брата в железные объятия.— Славный парень, и душа у тебя нежная, любящая — не по нынешнему времени душа. Горько тебе придется.

Юра понемногу успокоился, тронул кружочек медали на груди красноармейца.

— За финскую,— мимолетная улыбка тронула губы бойца.— В этой не заслужил еще.

Он спустил Юру на землю, повернулся к маме:

— Так что ж выходит, гражданочка: поладили мы между собой?

— Вон наш дом,— показала мама.— Заходите, коли хотите. Сварю мясо, молока поставлю.

— Спасибо.

Красноармеец горько усмехнулся:

— Расколошматили нас — теперь вот на переформировку идем. С продовольствием, извиняюсь, хреново, так вот по колхозам и питаемся. А кормить-то нас не за что, не за что! — вдруг вскрикнул он.

Мама тронула его за локоть:

— Не надо. Нам ведь тоже нелегко.

Красноармеец махнул рукой:

— Согласен... Сынок,— позвал он Юру,— поди-ка сюда, сынок.— И достал из нагрудного кармана красноармейскую звездочку, протянул братишке.— Возьми на память. И запомни, сынок, мы еще предъявим счет немчуре поганой. За все сполна предъявим.

Из свинарника вышел молодой пухлогубый боец: рукава гимнастерки закатаны, ворот расстегнут.

— Готово, старшой.

— Ну и хорошо.

Пожилой красноармеец пожал маме руку, Юрку потрепал по голове и скрылся в помещении.

Ненадолго задержалась в Клушине эта, поредевшая в сражениях с гитлеровцами, часть. Потом и другие проходили через село, и их привалы были коротки и тревожны.

 ...Смешанное стадо вопило на все голоса: мычало, блеяло, хрюкало. Бестолковые овцы никак не хотели идти по дороге — все рвались в луга, и злые как черти пастухи, колотя пятками по бокам ни в чем не повинных коней, носились вслед за ними, щелкали длинными бичами — точно из ружей палили.

— Геть, геть! — кричали они.

— А, чтоб тебя!

Все село вышло провожать колхозное стадо. Женщины стояли у калиток, смотрели, козырьком поставив руку над глазами, на пыльную дорогу. Смотрели вслед гурту до тех пор, пока не растаяло на линии горизонта темное облако, поднятое сотнями копыт.

— Вот и осиротели мы,— грустно сказала мама.— Куда теперь руки приложить — не догадаешься.

На все хозяйство осталось несколько рабочих лошадей, не считая резвого выездного жеребца — его до войны седлали только для председателя Кулешова, да с десяток худосочных коровенок, а еще овцы и свиньи из тех, что поплоше, для которых, заведомо ясно, долгий путь в Мордовию окажется гибельным.

На пароконной бричке с крытым верхом подкатил к нашему дому Павел Иванович. Одетый, несмотря на жару, в наглухо застегнутый серый плащ-дождевик, в полувоенной фуражке защитного цвета и скрипящих хромовых сапогах, он сошел с брички, приблизился к нам. Мы стояли у колодца.

— Вот, ухожу, стало быть. Попрощаемся, что ли?

Расцеловался с матерью, со мной, с Зоей, подержал на руках Юру.

— Свидимся ли еще, крестник? Ну, живи!

— Не надрывай душу, Павел Иванович, ступай с богом,— поторопила его мама.

Тяжело ступая, дядя Павел побрел к бричке. Поднялся на подкрылок, обернулся:

— Так я попрошу, Анна Тимофеевна: присмотрите за домом. Вот пусть хоть Валентин туда переселится. Не маленький — уследит.

Застучали колеса по дороге.

— Что делается, что делается...— На лице у мамы недоумение и удивление написаны.— Не узнать Павла Ивановича. С ума он сошел, что ли? Сколько горя в России, а он о хате своей забыть не может.

* * *

Через несколько дней мама привезла из больницы отца. Смотреть на него было грустно: голова обрита наголо, щеки втянуты, глаза ввалились. По избе ходит с трудом, тяжело опираясь на трость.

— Уж думала, и не жилец на этом свете. Шутка ли — сыпняк,— призналась нам с Зоей мама.

Больше всех возвращению отца радовался истосковавшийся о нем Юра.