Ребята бросились вдогон, а я пошел домой. Отец стоял у двора, опираясь на трость, и встретил меня насмешливым взглядом.
— А все-таки он полетел! — не скрывая торжества, воскликнул я, наверно, с теми же интонациями в голосе, с какими некогда великий астроном-ученый воскликнул: «А все-таки она вертится!»
Планер посрамил воздушного змея, отодвинул его на второй план. До тех пор, пока не осталась от планера горка жалких планок и изорванной бумаги, ребята не хотели признавать никаких других занятий.
Через много лет после этого Юра, уже космонавтом, навестил меня в Рязани. Сидели за столом, говорили о разном. Меня больше занимало все, связанное с его полетом, а он вспоминал наше Клушино, наше детство.
— Ты не забыл планер? — вдруг спросил он с улыбкой.
— Конечно нет. Это же перед самой войной было.
— А я его часто вспоминаю... И стихи тоже запомнились, те самые...— Чуть прищурив глаза, Юрий с видимым удовольствием прочел:
Потом разговор перебросился на другое, о планере речи больше не было. А мне вот думается сейчас: не в те ли дни детского увлечения воздушными змеями и планером родилась в его душе неистовая страсть к небу?
ГЛАВА 4
Баллада о комиссаре Сушкине
С четырех сторон обдували деревянный обелиск четыре ветра: восточный, западный, северный, южный. Он стоял на взгорье, на скрещении всех улиц села, скромный памятник за решетчатой оградой. Памятник герою революции и комиссару времен гражданской войны товарищу Сушкину.
Правление нашего колхоза располагалось поблизости от памятника. Рядом стояли клуб, магазин, сельсовет. И красавица церковь, сложенная из красного кирпича. Когда я смотрел на нее — в моем воображении возникали зубчатые стены и башни Московского Кремля, хоть Кремль в то время я видел только на картинках.
Наша одноэтажная деревянная школа тоже здесь.
О Сушкине, через двадцать с лишним лет после его гибели, говорили всяко.
Пламенным большевиком и честнейшим революционером назвал его председатель колхоза Кулешов. Было это на митинге — в тот день, когда колхозу присваивали имя комиссара.
И там же, на митинге, довелось услышать мне, как некая старушка из раскулаченной семьи, крестясь и вздыхая, вспоминала Сушкина злыми словами, недобрым шепотком.
Односельчан, вовсе безразличных, равнодушных к памяти комиссара, я не припомню. А нам, подросткам, не терпелось понять, где тут — в разговорах о Сушкине — правда, а где ложь, вымысел, навет.
Накануне первомайского праздника рядом с обелиском колхозные плотники под руководством отца соорудили невысокий помост. Трибуну, если сказать проще...
На ферму прибежала рассыльная из правления колхоза — курносая веснушчатая девчушка.
— Теть Ань, председатель велел тебе на митинг прийти.
— Бегу,— ответила мама.— Вот задам поросятам корму, зайду переодеться домой, и... одна нога здесь, другая там.
— Председатель, теть Ань, быстрей велел, какая есть, пускай идет, сказал. Народу там собралось — пропасть.
— Бегу, бегу.
На митинг идти — дома не миновать: можно бы и зайти переодеться. Но раз председатель велел быстрее, надо поторопиться.
Когда мама, запыхавшись, прибежала на площадь, митинг был в разгаре. На помосте, обтянутом красным полотнищем, возвышаясь над толпой колхозников, стояли председатель артели Кулешов и уполномоченный из районного центра. Одетый в кожаную куртку и синие галифе, уполномоченный — невысокий черноволосый мужчина лет тридцати пяти — говорил речь. Правую руку с зажатой в ней фуражкой он держал на отлете, и в такт его словам фуражка то взлетала вверх, то, вычертив дугу, падала вниз, то маячила где-то у груди оратора.
Народу собралось действительно много: и стар и млад дома не усидели. Мы, школьники, в белых рубахах, пионеры — в галстуках, при параде, стояли в строю под знаменем и поверх кепок, косынок, соломенных шляп глазели на уполномоченного. Юра и Володя Орловский вертелись где-то там, у самой трибуны.
А уполномоченный, энергично рубя воздух зажатой в руке фуражкой, с увлечением выкрикивал фразы о том, что праздник Первомая страна встречает новыми трудовыми достижениями...
Говорил оратор красно, самозабвенно, и слушали его очень внимательно. Кто-то кашлянул неосторожно — на него зашикали в несколько голосов.
А потом уполномоченный вытирал испарину со лба, улыбался довольно. А когда стихли аплодисменты — люди у нас щедрые, били в ладоши долго,— предоставили слово председателю колхоза.
Кулешов помялся, пытался отнекиваться,— не удалось. В отчаянии махнул рукой:
— Товарищ из района, я так разумею, все правильно обсказал. Повторять не буду — все одно, значит, так-то не выйдет,— мудро рассудил он.— Меня вы и так каждый день слышите. А вот о чем я скажу. Тут, в правлении, значит, уговорились мы премии выдать нашим ударникам, стахановцам, значит. Вот я сейчас и зачну подарки раздавать...
Площадь одобрительно загудела, в задних рядах кто-то хлопнул в ладоши — все подхватили.
— Значит, так...— кричал председатель, перекрывая шум толпы.— По порядку... Белова Анна!
Тетя Нюша, мать наших приятелей братьев Беловых, никак не хотела выходить вперед.
— Да иди же ты,— подтолкнул ее к помосту Иван Данилович, муж.
Небольшого роста, рыжеволосая, худенькая, она растерялась под взглядами десятков глаз и зарделась пуще кумача.
— Непривышные мы,— прошептала тетя Нюша еле слышно.
За спиной председателя на двух табуретах лежали газетные свертки.
— Тебе, как передовой доярке, значит, отрез на юбку...
Кулешов развернул сверток, показал колхозникам отрез материи. Люди снова зааплодировали. Тетя Нюша переминалась с ноги на ногу и держала руки за спиной.
— Берите, берите, товарищ,— подбодрил ее уполномоченный, и это официальное «товарищ» так не вязалось с маленькой, вконец оробевшей тетей Нюшей.
— Спасибочки,— невнятно пролепетала премированная и поспешила затеряться в толпе.
— Гагарина Анна!..
Вот когда спохватилась мама, пожалела когда, что послушалась рассыльную, не забежала домой переодеться. Но делать нечего — вышла как есть, в рабочем халате.
— И тебе тоже на юбку...
Кулешов подал маме завернутый в газету премиальный отрез, пожал ей руку. Уполномоченный наклонился к уху председателя, шепнул что-то.
— Вот какое дело, Анна Тимофеевна,— остановил маму председатель.— Товарищ из района интересуется, значит, чтоб ты речь сказала... Да ты чего боишься-то?.. Расскажи, как шестьдесят трудодней в месяц вырабатываешь, как детей одновременно воспитываешь. Ведь не один, не два у тебя — четверо. Как работаешь, значит, расскажи. Мама развела руками, улыбнулась:
— Бояться я не боюсь, некого бояться: здесь все свои. Но ведь ты, председатель, все, почитай, сказал за меня.— Посерьезнела.— А работаю, как и все в колхозе, в удовольствие — век бы так работать. И за это,— она шагнула к решетке памятника,— за это ему, товарищу Сушкину, и таким, как он, людям спасибо. Низко я ему кланяюсь.
Снова одобрительно загудела площадь, а мама, растерянная, смущенная, протискивалась сквозь толпу в задние ряды...
После митинга на том же помосте силами коллектива школьной самодеятельности был дан концерт. Старались мы изо всех сил.
Затем площадь опустела. Мама поджидала меня и Зою, стояла в стороне, держа Юру за руку.
— Хорошо мы выступили? — подбежала к ней раскрасневшаяся Зоя.
— Очень хорошо,— ответила мама, поправляя галстук на ее груди. И, все еще смущаясь, добавила тихо: — Мне вот тоже... выступить пришлось. Некстати как! Не ждала, не гадала.
— Мам, пойдем на Сушкина поглядим,— потянул ее за руку Юра.— Поближе поглядим, какой он на карточке.