Или взять с собой вот это живое и уже почти терпимое, только бы не оставаться наедине со своей темнотой.
Но она вдруг чувствует, что это не правильно.
Или одна — или никак.
Отбрасывает прочь насильно врученную цепь — ей не нужно так, она хочет к людям! — и втягивается в эту темноту, полную скользящего шелка и мягкого бархата, льнущего к телу меха и гладкости кожи…
Она пропадает.
Пропадает в остро — пряных и мускусных ароматах, в прикосновении тканей, которые сменяются руками, ей кажется, что она сейчас задохнется под их весом, а в следующее мгновение — что взлетит слишком высоко, но потом снова растворяется в собственных ощущениях и почти забывает о цели своего путешествия.
Зачем? Зачем идти куда-то, если все уже хорошо? Если здесь тесно, сладко, волнительно и безопасно? Зачем, если темнота уже обернулась забвением, а страх — тишиной?
Она готова остаться здесь навечно… почему должна кого-то искать и спасать, если…
Если только…
Замирает.
А потом с утроенной силой отбивается, ползет, бежит, втискивается в последний вагон, чтобы оказаться в совершенно аскетичной комнате, полной болезненного света. В той как-будто пусто — нет ничего, кроме железного трона посередине, поставленном загадочным персонажем. Ни других дверей, окон, подсказок, ключей — замков даже нет!
Без тепла человеческих, пусть и чужих, тел, всё здесь кажется еще более странным и холодным, выбеленным до ненастоящей стерильности. Но постепенно зрение проясняется, и она видит надпись на полу.
«Вечность».
А потом проявляются и другие детали.
Крючки на потолке.
Острые иглы на подлокотниках.
Прячущийся под днищем кожаный ремень.
Несколько изогнутых железных деталей, при взгляде на которые она краснеет и чувствует ненужное сейчас возбуждение.
Классическая загадка на открывание двери помноженная на отвлекающую обстановку.
Пальцы дрожат, когда она ощупывает иглы, уже понимая, куда необходимо нажать, когда соединяет ремень с крючьями, когда примеряет друг к другу части головоломки… И, постепенно, дыхание становится ровным, а действия — точными до скупости. Появляется и азарт — азарт действительно достигнуть поставленной задачи. Но азарт холодный, подкрепленный уверенностью, а не эмоциями, ведущий строго прямо и никак иначе…
Щелчок открывающейся двери, которую до той поры заметить было не возможно, воспринимается не как награда, а как закономерное развитие событий.
И роскошь следующего помещения — тоже.
И поклонение подданных, умопомрачительный аромат блюд, сотни тысяч цветочных лепестков и кубки, кубки, кубки, каждый из которых обещает власть, деньги, счастье, любовь, долголетие, успех, удовольствие…
И есть среди них один. Особенный. Ключ ко всему.
Она чувствует — если выпьет из него, то откроется последняя дверь. Она выберется, наконец, отсюда.
Хватает, пьет, наплевав, что кроваво-красный напиток течет по ее пересохшим губам, по шее, заливается в ложбинку, щекочет соски, собираясь огненной лужицей на бедрах…
Растерянно моргает и оглядывает идеально чистую рубашку, такую же свежую и отглаженную, как и когда она пришла.
Ставит бокал и отодвигает бархатную ширму.
Там и правда — конец всему.
А еще зеркало.
Какое-то время она смотрит на себя — шумно дышащую, чуть бледную, с блестящими глазами… А потом мотает головой и делает несколько шагов назад, возвращается в ту комнату… которой уже нет…
— Майя Александровна? Вы уложились в пятьдесят восемь минут. Поздравляю.
Любезный голос администратора, отдаленный шум чужих голосов, привычная обстановка.
Я какое-то время моргаю, как человек, вытащенный на свет из темноты, а потом заторможенно киваю.
— И вам просили передать это, когда вы выйдете, — она протягивает свернутую бумажку.
— Не стоит. Я знаю что там.
Я и правда знаю.
И даже осознаю, что вообще все это было.
Потому отодвигаю от себя лепечущую блондинку, выхожу в общий холл, потом дальше и дальше, останавливаясь только на улице, где, наконец, глубоко вдыхаю вечерний свежий воздух и достаю телефон.