Экзамены на аттестат зрелости, конечно, были и страшны, и трудны. Но в них была и своя прелесть. Все обычные дела и интересы отошли на задний план. Вся воля и желание направлены были к одной цели — выдержать. Каждый вечер небольшой группою гуляли мы по нашему чудесному кладбищу. В городской сад не шлось, там было слишком «рассеянно» и шумно для нашего сосредоточенного состояния. А на кладбище так чудесно сплеталось «все похоронено и все впереди». По-существу, это было наше последнее «вместе». Мы чувствовали и знали это, и не могли, радуясь, не грустить. С дипломами в руках класс собрался в последний раз на площадке городского сада, на полукружии скамей перед верандою клуба. Пошумел, пошутил и разошелся уже навсегда.
Глава седьмая. УНИВЕРСИТЕТ (1905–1911)
«Вступив в университет, я был поражен его страшною запустелостью.
Или вымысел, или ложь было все, что там и сям, в исторических или художественных воспоминаниях, записано об университетах прежние десятилетия их существования, или, действительно, университеты неимоверно пали с тех пор.
Они пали не в смысле людности, они пали в том главном смысле, что к ним не приносилось больше никакой жажды знания, и если на что-нибудь отвечали, то, во всяком случае, не на вопрос, не на любопытство ума».
Обычно о годах университетской жизни пишут много, и пишут восторженно. В моей душе нет ни тепла к этим годам, ни даже грусти о них. Пусто. Они не порадовали меня ничем: ни дружбою, ни яркими встречами и впечатлениями, ни даже покойною академическою обстановкой работы. Жизнь моя шла помимо университета. Здесь были только учеба и сдача множества зачетов, коллоквиумов, экзаменов. Было много беспокойства, чтобы не упустить то или другое, записаться в ту или иную группу работы и притом успеть сделать это до какой-нибудь новой очередной забастовки в университете. К тому же, желания бастовать у меня лично никогда не было. Но я решил раз и навсегда для себя, что лишенный «чувства революционера», я не смею противиться массе: глас народа — глас Божий, поэтому лишь только я узнавал, что от и до в университет ходить нельзя, я и не ходил, а если срок бывал большой, то уезжал к себе домой в Острогожск. Все это вместе взятое — и политика в учебе, и учебная суета — сделали мне университет неприятным. И это чувство я перенес на товарищей по курсу и преподавательский персонал. За пять лет пребывания в университете все мои отношения с товарищами ограничились интересами аудитории, и за все пять лет я ни разу не подошел ни к одному профессору и не попытался завязывать каких-либо деловых отношений. Притом я вовсе не был озлоблен. И прекрасно шел. Я ни разу не провалился ни на одном проверочном испытании и сумел окончить университет в неполные пять лет. Несомненно также и то, что на мое восприятие университета влияло и «студенческое бытие». Жизнь по дешевым комнатам, с обедами в студенческих столовых, а главное, одиночество студента-провинциала, без знакомых и близких в большом городе. К тому же я никогда ни в каких землячествах не состоял, пива не пил, в биллиард не играл, словом, у студента не было ничего студенческого. Это и было пря-рой причиной душевного разлада этих пяти лет.
Приехал я в Москву в августе 1905 года вместе с товарищем по гимназии Костей Маршевым. Остановились мы в Настасьинском переулке на прежней моей квартире. Там хозяйка хотя была и новая, кое-кто жил еще из старых, и встретили меня радушно. На медицинский факультет меня не приняли за его перегруженностью, а зачислили на какое-то отделение физико-математического факультета, мне предстояло хлопотать о переводе, что, по общему суждению, было безнадежно. Беда моя была в том, что я был Харьковского округа и хотя аттестат мой был хорош, тем не менее шансы мои, действительно, были малы. Однако на самом деле я лишний раз убедился, что нужно уметь хотеть, и что нет препятствий, которых нельзя было бы преодолеть. Через три недели я был переведен на медицинский факультет, не без труда, не без волнений, быть может, даже не без влияния личного от меня впечатления. Я до сих пор горжусь этой победою. Тогда же, счастливый, я уехал к А.М.Балашову на дачу и два дня бродил по осеннему чудесному лесу, собирая грибы.
А занятия в университете хотя официально и начались, но не шли. Политическая атмосфера была накалена. Все предвещало великую бурю. Семнадцатого октября на Театральной площади, тогда немощеной и пустой, проректор университета А.А.Мануйлов, грузный, большой и одноглазый, с трудом поднятый на бочку, возвещал о «конституции» и «созыве Государственной Думы», а спустя несколько дней состоялись грандиозные похороны первого выборного ректора университета, князя Сергея Николаевича Трубецкого. С раннего утра к приходу петербургского поезда собралась громадная толпа к вокзалу; провожала прах до университетской церкви; ожидала на улице окончания церковной службы, а затем направилась к Донскому кладбищу, где уже при факелах опускали гроб в могилу и произносили речи. Много лет спустя мне пришлось встречаться и разговаривать с племянницей Сергея Николаевича — графиней С.В.Олсуфьевой, и она сказала мне: «Для семьи Сергея Николаевича были полной неожиданности эти толпы народа и превращение его похорон в демонстрацию. Семье это было крайне тяжело и неприятно». А мне, участнику похорон, пришлось слышать тогда передаваемое из уст в уста: «Семья покойного просит кроме "Вечной памяти" ничего не петь». Было ли у толпы, провожавшей Трубецкого, какое-нибудь представление о нем, как о философе и общественном деятеле? Конечно, ни малейшего. На сто тысяч человек, шедших за его гробом, читали его философские статьи, ну, сколько — 10–15 человек.