С осени всю зиму я слушал курс русской истории, который читал по субботам от одиннадцати до часу В.О.Ключевский. Читал он в так называемой «Богословской» аудитории, самой большой в университете, где перед ним от девяти до одиннадцати читал богословие профессор Елеонский. Так как на Ключевского попадать было трудно, то народ собирался заранее и выходило так, словно переполненная аудитория слушала Елеонского. На самом же деле аудитория жила своей жизнью, да его и не слышно было; он сам, время от времени останавливая шум, говорил: «Не шумите! Я сам себя не слышу, а вы шумите». Но вот он кончал, и вся масса собравшихся провожала его аплодисментами. Он, бедный, не обижался. Придерживая на груди наперсный крест, он ласково раскланивался и медленно шел к выходу.
Василия Осиповича встречали овациями. Поблескивая очками, склонив голову набок, он терпеливо ожидал тишины, опершись одной рукой на кафедру. Был он небольшого роста, сухонький, седенький, с длинными жиденькими волосами с зачесом назад, с маленькой бородкой и усами. Глаза его, остро и пытливо, смотрели в себя и в толпу. Наступала мертвая тишина. Аудитория полудышала. Пауза. И тихим голосом начинался изумительный показ истории в лицах. Тут проходили «Тишайший» со своим собинным другом Патриархом Никоном, Петр I за пирушкою в Кронштадте, царь-девица Елизавета Петровна с Разумовским, матушка Екатерина… И каждый говорил своим языком и своею манерою; языком, конечно, своей эпохи, образным, выпуклым, живым. Это была неподражаемая передача того, чему, казалось, Василий Осипович сам был свидетелем. Это была тончайшая игра ума, глубокого знания, проникновения в эпоху и, конечно, таланта, исключительного, самобытного таланта.
В начале декабря, как полагалось, все разъехались, а я остался держать экзамены на третий курс. Не выходя из пустой квартиры, с раннего утра до полуночи осваивал я курс нормальной анатомии.
Все отделы ее были уже пройдены за эти два года, а все же работа была колоссальная. Только свалив с плеч анатомию, поехал я домой, чтобы тут же после праздников вернуться обратно. А в феврале сестра Аня выходила замуж, и опять я поехал домой на свадьбу, но просидел в Козлове, в снежном заносе, восемь суток. На свадьбу запоздал и до сих пор жалею об этом. Уж очень мне хотелось быть участником счастливого события в семье, хотелось посмотреть, как выглядела эта свадьба теперь, после двух, бывших раньше. Ни на чем так не видно уровня семьи, как на значительных событиях в ней. Знаю только теперь уже, когда мы начинаем один за одним сходить в могилу, что время это было лучшим в нашей семье — все были молоды: старшему Луке было 32, все были здоровы, и все выходили на свою неплохую дорогу в жизнь.
Мужем Ани стал наш давний общий приятель Владимир Саввич Долгополое, старший брат Степана, гимназического моего товарища. Он только что окончил Лесной институт в Петербурге и собирался в научную экспедицию в Сибирь. В начале весны они и уехали туда с Аней. А мы с Лихоносовым уехали в мае за границу и пробыли там четыре с половиной месяца. Три месяца прожили под Берлином в немецкой семье, избегая русских, а потом с «круговым билетом» проехали по Южной Германии, послушали, как на Рейне немцы поют о «Лорелей и ее золотых волосах», побывали в Париже — замечательном городе, после которого я долго не мог пить русского виноградного вина и есть русского сыра. Посидели несколько дней в Зальцбурге, бродя в горах, слушая перезвон колоколен его многих церквей и перелистывая книгу посетителей в домике Моцарта, где он написал свою «Волшебную флейту». А затем Вена с ее Пратером, о котором так много читалось у Шницлера, и наконец опять Берлин, Варшава, а по дороге — мать городов русских Киев, до того меня пленивший, что я готов был менять Москву на него. А в Киеве милый Степан — рыцарь и герой, с которым мы провели день с утра до вечера и который, только целуясь на прощанье, шепнул мне: «А я ведь женился», — будто я не знал этого помимо него, и будто я не догадался, что уже жена его поила нас чаем, а не только наша общая знакомая, Зоя Ботвинкина. Такой он был.
Путешествие за границей, даже такое, как наше, без руководителя и без достаточной к нему подготовки, дает колоссально много. Дело не в том, чтобы обегать музеи десятка городов, которые мы проехали. Мы не готовились быть искусствоведами и не готовили монографий о Рубенсе или Ван Дейке. В конце концов музеи нам надоели, а вот побродить по паркам, проехать по Сене, посидеть у собора Парижской Богоматери или в Люксембургском саду всегда было и приятно, и давало представление о жизни страны. Под Берлином мы делали большие прогулки пешком, сиживали в пивных, бывали часами в лесу и в полях, и я до сих пор с особым удовольствием вспоминаю сумерки на лоне природы, вдали высокие черепичные крыши, звон к «Angelus'y» и багрово-красное закатное небо, как давалось оно на старых литографиях. Ну, скажут мне, за этим не надо было ездить за границу — закатов и своих довольно. Да, закатов, конечно, но только это не в стране, где межи обсажены фруктовыми деревьями, а деревья никто не ломает и плодов не рвет. Где каждый кусок земли любовно обработан, а труд человеческий ценится и уважается всеми. Где у дверей квартиры оставляется хлеб, молоко и продукты, и никто этого не крадет и не портит. Э-э, да что говорить, мне казалось тогда, что нам, русским, нужно еще тысячу лет, чтобы изменить наше внутреннее отношение, хотя бы к той же материальной культуре.