— Ой, недобро мне…
Рыдали, заходились воем за бревенчатыми стенами псы. Деревня стояла темная, с затворенными домами, точно вымершая. Только безладно подскуливал ветер да крутилась над бурьяном по обочинам, над заледенелым шляхом поземка. Поскрипывала створка ворот. Прислоненная козырьком походня[4] над ней полоскала хвостом огня. Он то прибивался и захлебывался, то вскипал черно-рыжим, рвался на волю, тоже тоненько скулил. Осыпал пеплом и искрами рыжие разметанные волосы девушки, прибитой к столбу. Длинный нож вошел в подвздошье и, пробив позвонки, утонул в дереве. Чуть виднелась среди лохмотьев содранной до пупка одежды и застывшей крови темная рукоять. Человек мог ударить так лишь в исступлении. И не женщину.
Пограничника вывернуло прямо на дорогу. А белые губы — девушка не поникла головой, примерзла? — шевельнулись. И в голову вошло: пять костров зимнего солнцеворота, плясы… и отголос: «Ведьмы Черту наслали! Мсти-ить!!..» Забил крыльями кречет, из груди волкодавов вырвался рык. Андрей шагнул освободить. Савва дернул за рукав:
— Она мертвая.
— Нет…
Нет! Да.
Гулкий бег сквозь чернь и серебро.
Два костра были затоптаны, три еще горели. Андрей еще подумал, лучше бы и эти погасли. Прекрасные, знакомые ему женщины жались друг к другу, забрызганные грязью и кровью, кутаясь в волосы. Две, как тряпичные куклы, нелепо валялись в истоптанной траве. А рядом кучились, рачили глаза вооруженные мужики. Один из них сидел верхом на девчонке, еще четверо ее держали. Сопели, пыхтели, словно занимаясь непристойным. От них несло потом и яростью.
— Суй давай, неумека! — гогот. — Другие ждуть!
Замерли кругом псы, которых учили не нападать без приказа. Спотыкаясь, бежал с холма Савва. И Андрей (пусть рукоять меча привычно легла в ладонь) еще не знал, что делать и что говорить.
— Люди, вы что?
Кречет же напал сразу. Когтями и клювом полоснул насильника по глазам. Тот с воплем схватился за лицо. Брызнула кровь. Кто-то взмахнул топором по птице и снес товарищу полчерепа. А дальше был крик, вой, зубовный скрежет. И Андрей кружил жгучим ветром, бил плазом меча, череном и просто кулаком. Сбивая костяшки пальцев. По твердому и мягкому. Пока шипастый шарик на цепи не прошел вдоль затылка. Мир поплыл кровавым, луна лопнула.
— Ату! — рявкнул Савва. И больше никого не жалел.
… Люди вставали из грязи в неумелый рассвет. Глядели на оружие, затиснутое в кулаках. На трупы. Не понимали.
— Что же это, мужики? Что это, а? Это мы, что ли?
Мыча, сплевывали выбитыми зубами.
Придерживая псов за вздыбленные загривки, молча стояли пограничники. Кречет сонно жмурился у Рейвена на плече. Дергал когтями. Рейвен болезненно морщился.
А про мужские слезы Савва соврал.
Глава 2
Худой человек сидел на изгибе дороги, на обочине, упираясь спиной в дубовый ствол, опустив голову к плечу, так что отросшие волосы совсем закрыли лицо; кулаки придавили динтар — еловую доску с натянутыми струнами — к коленям. Холодный ветер ворошил мешковатую, может, с чужого плеча, одежду, трогал струны, и они отзывались комариным звоном. Волк вылетел из чащи, но резко остановился, проехавшись передними лапами по заледенелому песку проселка и хлопком осев на зад: от человека пахло смертью. Костяной лист, сорвавшись с ветви, задел струну. Она скрипнула. Волк в ответ тонко, как щенок, заскулил, и метнулся в заросли. Вопреки голоду, не тронув тело. И опять звук трущихся веток, звон, и шелест ветра, перебирающего под ухом у мертвеца серые гусиные перья.