Подошли к памятнику. Положили цветы у подножия, на теплый от солнца полированный уральский гранит.
И замолчали. Сами собой затихли смех и шутки.
Евгений Константинович смотрел на их посерьезневшие, утомленные бессонной ночью лица и думал о том, что было сейчас самым главным.
Течет жизнь.
Растет новое поколение.
Оно скупо на слова и эффектные жесты, у него свои сложности и заботы, но за него можно не беспокоиться. Хорошей, верной дорогой пойдет оно дальше.
И ему нравилось, что они молчат.
И он знал, о чем они думают, стоя здесь, у памятника.
Часть третья
Спит ущелье и дорога,
Лишь не спит в душе моей
Вековечная тревога
Всех отцов за сыновей.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Прошло два года.
Стоял жаркий сухой июль. Разгар лета, до осени далеко, но листья на изнывавших от зноя деревьях завяли, не успевая освежиться ночной прохладой и скудной рассветной росой; трава пожухла, выгорела на открытых жгучему солнцу местах, похожая на дешевый потертый мех; зеленые шпалеры по обочинам дорог и тротуаров припудрило желтовато-серым налетом пыли. Жара действовала удручающе. Люди ходили распаренные, кислые, возле лотков с газировкой и бочек с квасом толпились очереди, а к середине дня, когда солнце, взбесившись, палило безо всякого удержу, улицы заметно пустели; даже неустрашимые воробьи забивались под застрехи или жались в тени. Одним ласточкам и стрижам зной был нипочем: они кружились высоко в небе.
В тот день Ираида Ильинична рано уехала в школу получить отпускные — работала она теперь на другом конце города, — а Оля в ситцевом платье, надетом прямо на купальник, села за пианино.
Были каникулы: можно и, полентяйничать, но ежедневные занятия уже вошли в привычку. Правда, она до сих пор окончательно не решила — музыка ли ее призвание. Так хотела мать. И разумеется, тетка. А ей самой иногда казалось, что музыкантши из нее не выйдет: слишком внешне воспринимала она те вещи, которые задавали разучивать, и об этом постоянно твердили в училище.
Непонятную ей самой сухость Оле ставили в вину еще в раннем детстве, когда она делала первые шаги за фортепиано, наигрывая простенькие пьески Беренса и Майкапара.
Первый учитель, пожилой глуховатый концертмейстер, который, однако, слышал малейшую фальшь, стоило ей «мазануть» или пропустить стоящий в ключе бемоль, имел обыкновение повторять, придержав ее резкую торопливую ручонку и показывая на клавиш: «Не бей его, Оленька, он будет кричать. Ты погладь — он споет…»
Лишь изредка спадала пелена, скрывающая от нее внутренний смысл музыки, и тогда она начинала звучать не как простая сумма звуков, рисующая мелодию, а как часть самой жизни, близкая, задевавшая потаенные струны, говорящая, многозначная.
Чаще всего странное превращение случалось, когда она играла Бетховена.
Оля полистала толстый потрепанный на уголках альбом и открыла четырнадцатую сонату. Она любила ее всю, но ничто так не переворачивало, не потрясало, проникая до самых глубин, как Adagio sostenuto. Это не было обязательным по программе: она сама, как умела, разобрала и выучила сонату.
…Триоли, триоли, триоли…
Мерное, монотонное течение жизни. В нем есть все, что бывает: неудовлетворенность, тоска по невозможному чуду, грусть и боль и неизъяснимое предчувствие беды, неведомой, но неминучей, как судьба, потому что к человеку никогда не придет в с е з н а н и е и завеса над будущим не откроется.
Олины пальцы мягко перебирали клавиши, ею постепенно и властно овладевал знакомый трепет, точно рядом, внутри нее и вокруг возникало б е с п р е д е л ь н о е, нечеловечески могучее и в то же время т р а г и ч е с к о е, потому что оно бессильно достичь абсолюта. Это и был тот роковой септ-аккорд, разрешение которому наступало дальше, в другой части сонаты.
Здесь же, в Adagio было не только то, что способен объять один вид искусства, — здесь были звуки, краски, слова — холст, мрамор и голос, — вся подоплека и философия бытия.
В минорный вкрадчивый ритм триолей вплеталась тема смутного беспокойства. Исподволь, неприметно рождающаяся в недрах обычного, она росла, возвышалась до тревожной дрожи, до невысказанных страдания и страсти, звенела где-то в верхах, не давая дышать, требуя и стеная… Потом она спускалась вниз, не теряя своей безысходности, но уже мятущаяся, готовая к бою, зовущая к великому усилию, может, последнему, которое решит все и поможет найти предел…