Прошел к остановке автобуса Шалико Исидорович, отец Марико. Он — на пенсии, но дома ему не сидится: каждый божий день, как на службу, ходит в ДОСААФ, ведет там какие-то курсы или кружок.
Показалась из магазина Евгеша, неся бидон с молоком. Печется о своем Петеньке.
У самого дома, внизу, жильцы первого этажа вскопали грядки. Петунья, нерасцветшие мальвы, а у некоторых даже — лук и картошка. Кто-то высыпал тут же машину песку, дети растащили его в стороны, размесили ногами.
Этажом ниже стукнула балконная дверь. Послышался голос Марико:
— …говорил, я долго собираюсь. Сам копуша… Что? За водой? Не надо: я компот взяла. Ты его в воду опустишь и будет холодный…
Собираются на пляж. У них-то все хорошо. Зазвонил телефон. Оля подоспела, как раз когда Мария Ильинична протянула руку к трубке.
— Я сама. Алло?
Тетка не уходила. Уперев руки в бока, стояла, приоткрыв рот, точно вот сейчас, сию минуту понадобится ее вмешательство, и, чуть наклонив голову, как все страдающие глухотой люди, с любопытством, сдобренным изрядной долей подозрительности, уставилась на племянницу.
— Да, я. Ой!..
Оля инстинктивно схватилась за стенку. У нее подкосились ноги.
— Минутку… — она отняла трубку от уха и прижала ее мембраной к груди. — Тетя, иди, пожалуйста. Неприлично так стоять над душой…
Мария Ильинична фыркнула и, хлопнув дверью, скрылась на кухне. Больше всего старики обижаются, когда им делают справедливые замечания.
— Откуда… откуда ты звонишь? — прерывающимся от волнения голосом спросила Оля. — Из автомата? Но где ты был все это время?
Тетка вертелась с той стороны застекленной кухонной двери и что-то перебирала на полке. Обычно, возясь с посудой, она звякала и гремела ею, но сейчас копошилась так тихо, что, если бы Оля не видела ее силуэта сквозь рифленое стекло, можно было бы подумать, будто за дверью никого нет.
— Куда я должна прийти? — понизив голос, спросила Оля. — Ну, я не знаю. Может, на речку? Хорошо. Что?.. Ладно. Минут через десять…
Песок так нагрелся, что даже сквозь холщовую подстилку, которую Оля взяла с собой, она чувствовала его тепло.
Герман лежал тут же, прямо на песке, и жевал травинку. Загорелое лицо его казалось похудевшим и усталым.
Оля молча ждала. Он еще ничего не сказал ей. За всю дорогу от почты, где он ее ждал, сюда, до речки, — несколько односложных фраз о здоровье, о погоде. Она знала: спрашивать бесполезно — из него слова не выжмешь, пока сам не захочет.
Мимо прошла старуха. В белом льняном платье и необъятной самодельной панаме со свисающими полями. В руке она держала сумку, из которой высовывались крапивные листья.
— Смешная, — сказала Оля, чтобы не молчать.
Герман оживился.
— Я знаю ее. Уникальная бабка. Она была в нашей группе, когда я ездил за границу. Работала тогда сторожихой в типографии и, поскольку привыкла к ночным бдениям, ночью грызла очищенные грецкие орехи с изюмом… Проснусь, бывало, в поезде: свет — бабуля хрустит… Мы ее бабулей прозвали…
— Очень интересно.
Сченснович сделал вид, что не заметил иронии.
— Старушенция, в общем-то, безобидная, но узколобая и до крайности нудная. Смеяться, как все люди, не умела — хихикала. Взвизгивающим, утробным смешком. Суетливая, быстрая, как блоха, — везде поспевала первая. Понятие о приличиях у нее весьма отдаленное: сядет, расставив ноги, и трещит без умолку. Больше — о еде: «А где мы сегодня будем обедать?», или о лекарственных травах, которые сама собирает, сама сушит и благодаря им на редкость бодрая в свои семьдесят. Осталось, помнится, у нее несколько бумажек, и она ко всем приставала, что бы это ей купить. Не пропадать же деньгам: валюта все-таки. Один пожилой турист имел неосторожность посоветовать: «Купите, говорит, ночную сорочку, они здесь красивы и дешевы, я вот внучке в подарок везу». Бабуля покачала головой и при всех брякнула: «А я люблю спать голенькой!»
— Хватит!
— Что с тобой?
— Хватит, хватит злословить! — с досадой повторила она. — Ты — весь в словах, они покрывают тебя с ног до головы, как панцирь, за которым я ничего не могу рассмотреть! Скажи лучше, где ты пропадал полтора месяца? Что за таинственные исчезновения?
Он выплюнул травинку и положил руку на ее накаленную солнцем спину.
— У тебя удивительная кожа…
Оля непроизвольно сжалась, но пересилила себя и не двигалась, не поощряя и не прерывая его осторожной ласки. Рука Германа, жесткая, с твердыми бугорками мозолей, беспрепятственно пропутешествовала по ее лопаткам, стряхивая налипшие песчинки.