— Ты и это умеешь?
— Я ведь месяца четыре был внештатным корреспондентом «Вокруг света», — без хвастовства в голосе, очень просто ответил он. — Пока увлекался альпинизмом.
— Почему же бросил?
Он помог ей шагнуть на террасу у входа в кафе, сколоченную из сосновых досок, вытертых сотнями ног.
— Со мной бывает всякое… Загорюсь и так же быстро остываю, — сказал он наконец и сдвинул брови к переносице. В собственных слабостях Сченснович не любил признаваться.
Так начался день. Они ели в «Луне» холодную курицу, Герман выпил стакан шампанского (Оля наотрез отказалась), спустились вниз, загорали на берегу Баксана, а он даже купался, несмотря на то что вода колюче обжигала холодом, и Оля не осмелилась последовать его примеру; помогал ей сплести букет из полевых цветов, потом полез куда-то в гору и принес рододендроны, хотя рвать их здесь было запрещено.
Оля начисто забыла о доме, об однообразной размеренной жизни, которую создали для себя и для нее мать и тетка, заполненной только работой, ученьем, скучной домашней суетой, пресными проповедями, повторяющими почти одно и то же все годы, независимо от того, было ей четырнадцать или восемнадцать. Лишь сегодня она по-настоящему поняла, чего не хватало в той привычной до мелочей жизни, — в ней не было места радостям — ни маленьким, ни большим.
Они кончились после смерти отца.
Мысль о нем возвратила ее к далеким отрывочным воспоминаниям, не имеющим четких границ, потому что относились они к счастливому времени детства, которое ни у кого не вписывается в связную последовательную картину. И наверное впервые за всю свою сознательную жизнь Оля подумала, как мало отец с матерью подходили друг другу.
Были — она это знала — прежде ускользавшие от нее детали, разговоры и события, отложившиеся в ее детском сознании, но так и оставшиеся неразвернутыми, неосмысленными на складах памяти, и они сейчас говорили ей, как много она получила от своего отца и как не годилось оно для общения с такими людьми, как ее мать и во многом копировавшая ее тетка.
Однажды Иван Петрович возвратился с охоты оживленный, сияющий и, подняв с постели засыпавшую дочь, показал ей уморительного пугливого ежика, которого принес из лесу. Он ничего не принес в тот день, как, впрочем, бывало почти всегда, — охота была для него лишь способом отвлечься, уйти в природу, подальше (теперь-то ясно!) от семейных дел, от колкостей жены, называвшей его карасем-идеалистом и вообще человеком не от мира сего.
Увидев ежа, Ираида Ильинична разразилась длинной негодующей тирадой, из которой Оля поняла, что славное колючее существо, комично лакавшее молоко из плоской консервной банки, унесут в парк и выбросят под первым кустом. Она, конечно, закатила истерику, но зря: ни ее слезы, ни уговоры отца не помогли, разбившись вдребезги о твердокаменные устои матери, не признававшей в доме никакой живности, кроме кошки.
Были и другие случаи, связанные с разными затеями неистощимого на выдумки Ивана Петровича. То он загорится идеей купить канареек и даже соорудит клетку, которая так и останется пустовать в пыльном сарае: Ираида Ильинична не захочет иметь дело с «носителями орнитоза»; то начнет мастерить для дочери огромный, не меньше метра длиной, фанерный автобус и бросит, так и не сумев переубедить жену, что опилки и гвозди в комнате — явление временное, и все будет аккуратнейшим образом убрано, когда он закончит.
И много еще всякого.
Трудно ей было судить теперь по тем детским, расплывчатым воспоминаниям, но истина ей все же открылась. Отец был светел, порывист, любил жизнь живую, его деятельный бурлящий характер никак не соответствовал будничной натуре жены, для которой все было заранее расписано, как по нотам…
— Что с тобой делается? — спросил Сченснович, внимательно наблюдавший за ней, когда они ушли с реки и устроились в тени сосен, на мягкой, не сожженной зноем траве. Оля сидела прислонившись спиной к шершавому сухому стволу, задумчиво срывала высокие синие кисточки дельфиниумов, обступивших дерево, и присоединяла их к своему букету. Лицо ее было в тени.
— Так… Отца вспомнила.
— Ты же малышкой была, когда он…
— Да, но я его помню…
— Сегодня ты должна быть веселой. Не надо грустных мыслей, — завладевая ее рукой, сказал он и лег на спину. — Бери пример с меня.
— Ты сегодня доволен мной?
— Да, — торжественно произнес он. — Ты — молодчина. Столько щедрот мне и не снилось. Как будто вкусил манны небесной, которой однажды по милости Моисея перепало голодным евреям в Синайской пустыне.