— Герман, как ты собираешься жить дальше?
— Что за вопрос?
— Не станешь же ты целый век учить мальчишек плавать? Ведь ты способный, по-моему, даже талантливый…
— Благодарю вас, вы очень любезны, — полушутя-полусерьезно отозвался он, и улыбка на его губах исчезла. — А зачем мне что-то еще? Быть первым, единственным в своем роде я не сумел, ты знаешь… — Герман закрыл глаза и, выпустив ее пальцы, говорил как-то через силу поскучневшим бесцветным голосом: — Презренного металла я могу заработать сколько угодно…
— Не в нем дело.
— Разумеется… Я хотел… — он сел и замолчал, уйдя в себя.
— Что?
— А?
— Чего ты хотел?
— Я хотел в юности, чтобы имя мое не забылось, чтобы с ним было связано что-нибудь необычное, исключительное… — Он криво усмехнулся. — Смешно… как отпечатываются иногда в истории человеческие имена… даже имена тех, кто ничего особенного не сделал: маркиз Поза, к примеру… генералы Силуэт и Галифе… граф Поста. Один был богатым бездельником, фатоватым щеголем и имел царственную осанку, другой придумал штаны, третий запряг лошадей в карету и отправил письма в другой город. И о них помнят…
— По-моему, твой пример неудачен. Слава, если ты ее имеешь в виду, бывает разная…
— Ты — о Герострате?
— И о нем.
— Мы с тобой как-то говорили о стереотипе… В сущности, это разговор о роли сдерживающих начал. Их много в разные времена у разных народов: церковь, закон, сила, страх. Они, конечно, не стоят в одном ряду, но следует, пожалуй, выделить…
— Что же? — спросила Оля, и по ее лицу пробежала тень недовольства. Ей не нравился он именно вот в такие минуты, когда пускался в софизмы о скрытых мотивах людского поведения: что-то в его речах пугало ее и ей начинало казаться, что перед ней человек, который способен на все — и на хорошее, и на плохое…
— Сознание, что содеянное будет увидено, услышано, а значит, наказуемо и осуждаемо, — тотчас ответил он. — И наоборот — уверенность в безнаказанности. От этого все и зависит.
— Но истинно честный человек и наедине с собой честен!
— Есть другая сторона, — будто не слыша ее, продолжал Герман, — неотступное следование установленным нормам и правилам — признак известной ограниченности. Бывает же, когда ложь становится благом, высшей справедливостью, когда даже убийство праведно, когда добродетель оборачивается пороком и порок — добродетелью. А человек… ну, скажем, чересчур прямолинейный, никогда не преступит условности…
— Смотря что считать условностью, — перебила Оля. — И потом… я не хочу, Герман. Перестань. Не выношу этих твоих… мудрствований.
Он покорно замолчал, задержав взгляд на ее ногах, когда она вставала.
— Пойдем, куда-нибудь, — сказала Оля, отряхивая платье. — Нам еще не пора ехать?
— Нет, времени — вагон и маленькая тележка, — успокоил он ее. — Я поведу тебя к леднику…
Не так уж трудно было понять — все усилия Сченсновича во второй половине дня сводились к тому, чтобы застрять в ущелье подольше.
Он стряхнул с себя внезапную мизантропию, опять шутил, старательно избегая острых углов и слишком крутых поворотов, чем окончательно усыпил Олину бдительность, если так можно истолковать врожденную настороженность девушки, оказавшейся вдали от дома наедине с человеком, который ей дорог.
Не зная пути, не имея понятия, как обманчивы в горах расстояния, Оля легко попалась: на автобус они опоздали. Это был последний рейс. Однако, если бы Германа обвинили в том, что он расставлял свои тенета с заранее обдуманным намерением, он бы искренне оскорбился. Он чувствовал себя влюбленным, как никогда, готов был выполнить любое, самое безрассудное ее желание, и проявил завидную энергию, пытаясь найти возможность уехать: останавливал легковушки с запоздавшими самодеятельными туристами, просил, требовал, сулил деньги (владельцы нескольких машин расположились здесь на ночь), но безуспешно.
Это было так похоже на Германа. Но Оля подвоха не заподозрила.
— Как же теперь?.. — чуть не плача, спросила она.
— Не вешай носа! — бодро ответил Сченснович. — Что-нибудь придумаем. Недалеко отсюда — гостиница, там есть телефон. Позвонишь маме, чтобы не беспокоилась, и заночуем. Придется сказать ей правду относительно твоего местопребывания. А утром с первым рейсом…
— Ты соображаешь, что говоришь? — пришла в ужас Оля. — Меня же дома со свету сживут! Я… я не знаю, что будет!..