Ее оскорбили, перевернули до глубины души не столько грубые плотские ласки, с которыми он на нее набросился так внезапно: она слыхала — с мужчинами бывает, это можно простить и понять, — сколько две его фразы, произнесенные в пылу борьбы, а значит, не обдуманные, вырвавшиеся непроизвольно.
…«Цветок душистых прерий»… Тут была нехорошая, насмешливая, унижающая ее интонация.
И наконец это: «Дура! Прыгай, если жить надоело…»
Не досада, не уязвленное самолюбие. Злость, ненависть были в его взгляде.
За что! Что она ему сделала?..
Неужели прыгнула бы, попытайся он еще раз приблизиться к ней?
Нет, нет!..
Ах, зачем так случилось?.. Почему нельзя вернуть, возвратить назад хотя бы один день жизни — и пусть он сложится по-другому!
«В каждом из нас сидит дьявол…» — так, кажется, он сказал когда-то?
Что же выходит? Права мать, права тетка — никому нельзя верить ни на грош, нет на земле ничего святого: любовь — бессовестное вранье, есть одна физиология; ум, нежность, самопожертвование — блестящие обертки, под которыми пусто, как под скорлупой ореха с выгнившей, высохшей сердцевиной, превратившейся в горькую труху?..
Без сна, с разламывающейся от боли головой, она всю ночь до рассвета просидела в кресле, вздрагивая от звуков и шорохов уснувшей гостиницы.
Герман несколько раз стучал, просил, требовал открыть — она не отвечала. В промежутках между своими появлениями под дверью он, видно, еще пил, потому что часа в три ночи язык слушался его совсем плохо.
Потом за стеной, в его номере, что-то загремело, и он больше не приходил.
Оля разлепила набрякшие веки, когда в форточку подуло свежим утренним ветром с Эльбруса.
…Господи, она так и не позвонила домой!
Гостиница спала. Была половина пятого.
Оля сполоснула лицо и руки под краном и, стараясь не шуметь, отворила дверь. Замок щелкнул так громко, что она застыла в дверях, умеряя дыхание.
В груди занозой гнездилась боль. Тупая, ноющая. Напрасно она ночью, сидя в своем кресле, до отупения думала о том, что произошло, — оправдания Герману не было. Она перебрала в памяти все их встречи, разговоры — не было…
Сейчас важно одно: уйти, исчезнуть отсюда, бежать как можно скорее!
Дверь в номер Сченсновича приоткрыта. Может быть, он уехал?
Пересилив страх, с гулко бьющимся сердцем, Оля подошла, прислушалась.
Тихо.
В просвет между дверью и косяком увидела валявшийся на полу пиджак от его джинсового костюма. Что-то большее, чем любопытство, заставило ее войти. А если ему плохо?..
Герман лежал поверх одеяла одетым. Животом вниз, голова — щекой на подушке, возле рта растеклось мокрое пятно слюны. Он дышал неслышно, вначале ей показалось, что он не дышит совсем.
Оля машинально подняла пиджак, чтобы повесить его на спинку стула. Выпал паспорт с вложенной в него тонкой пачкой десятирублевок. Собрав разлетевшиеся веером новенькие бумажки, она раскрыла паспорт, чтобы вложить их туда, и увидела четкий прямоугольный штамп на странице «Особых отметок»:
«Загс города Пярну. Зарегистрирован брак… — у нее помутнело в глазах, но, взяв себя в руки, она дочитала до конца: — с гр. Парвет Данутой Яновной…»
Год, месяц, число…
— Где и с кем ты была? Где и с кем ты была? — в который раз монотонным умирающим голосом повторяла Ираида Ильинична, поправляя на голове мокрое полотенце. — Пока не скажешь, не выйдешь из этой комнаты!..
Оля сидела на стуле у окна, смотрела на улицу сквозь задернутую тюлевую занавеску, но ничего не видела там: перед глазами в пасмурной, почти осенней хмари, внезапно сменившей вчерашнее пекло, маячили надоедливые белые мураши.
С утра на нее, как столбняк, навалилось сумрачное безразличие.
За «Итколом» она «проголосовала» и в кабине автокрана доехала до Тырныауза. Потом ее взял шофер грузовика, а в Заюково пересела в рейсовый автобус и уже без приключений добралась до Нальчика.
Водители попутных машин, на которых ей пришлось ехать, сначала пробовали заводить игривые дорожные разговоры, но очень скоро оставляли ее в покое: производила она, наверное, впечатление не совсем нормальной — упрямо сомкнутые губы, слепой взгляд, устремленный в одну точку.
И тогда, и сейчас она будто плыла по воздуху, совершенно одна, в медлительном беззвучном поезде, без толчков и стуков, без гудения паровоза и толкотни вагонов, в поезде, мимо окон которого, как в немом кино, плавно и безотносительно скользили кадры, потерявшие связь и логику, потому что не было поясняющих титров.