На фронте я вовсе не думал о смерти.
Как это было?..
Я уже говорил, что память сохранила три фронтовых моих года неполно, отрывочно, кое-где я так и не могу доискаться адресов и соединить воедино разорванные, разбитые временем образы и картины…
Сивоусый бравый капитан с орденом боевого Красного Знамени на гимнастерке принял с эшелона весь наш взвод в сосновом лесу под Воронежем, неподалеку от захолустной станции Отрожки.
Лес — старый, сосны — в обхват, высокие — шапка валится, с сухими, шелушившимися чешуйками коры, серовато-коричневой, жарко-оранжевой, серой.
Лес вроде бы дремлющий, спокойный, густо населен 182-й гвардии стрелковой дивизией, которой командует никогда не улыбающийся, весь запечатанный изнутри, очень строгий, но, как говорят, деловой полковник Бошляк. По слухам, немцы расстреляли его семью.
Когда усатый капитан вел нас по песчаной тропинке, устланной мелким сухим валежником, в глубину леса, к землянкам, Бочкарев, внезапно вообразив, что теперь он снова обретет прежнее свое начальственное положение, на кого-то из нас прикрикнул.
Капитан резко остановился, окинув его с ног до головы скептическим взглядом.
— Ты кто?
— Помощник командира взвода, старший сержант Бочкарев! — рявкнул он, вытягиваясь. Выпятил грудь и щелкнул каблуками сапог.
— Не ори, — спокойно сказал капитан. — Мой тебе совет: бросай эти замашки. Тут тебе не плац для маршировки…
— Есть, — растерянно обронил Бочкарев и оттопырил губы, сразу став похожим на ошалевшего от погони зайца, которого борзая выгнала из укрытия и он не знает, в какую сторону бежать и бежать ли вообще.
— Никакой ты не помощник пока, а ноль без палочки. Понял?
— Есть, — совсем сник Бочкарев.
Нас быстренько, без проволочек рассовали по ротам. Я попал в один взвод с Семеном (так звали Бочкарева) и бессловесным мокрогубым курсантом, неповоротливым рохлей, вечно, бывало, болтавшимся в хвосте строя, где по неписаному закону училища плелись обычно хромые, больные и просто не приспособленные к армейскому тонусу люди, натиравшие волдыри на ногах, сбивавшие коленки во время занятии, страдающие фурункулезом, причем чирьи выскакивали у них в самых неудобных местах.
Солдатика того звали Иваном.
Я трудно привыкаю к новой обстановке, а в дивизии все было так непохоже на устоявшийся жесткий быт училища, начиная от режима, расписанного по минутам, здесь же куда более вольного, и кончая взаимоотношениями рядовых и сержантов с офицерским составом.
То есть внешне эти взаимоотношения выглядели почти так же: приказ должен незамедлительно исполняться, без обсуждений и препирательств, сохранялись прежняя субординация и та же дистанция между ними и нами, но, что меня приятно поразило, — большинство офицеров отличал весьма прохладный, если не безразличный взгляд на соблюдение всяческих уставных условностей. Никто не принуждал нас тянуться в струнку, а когда мы все-таки это делали по укоренившейся привычке, то встречали снисходительные улыбки старожилов дивизии без различия возраста и звания. При случае взводный или командир роты, а то и сам комбат могли запросто побалагурить с солдатом, «стрельнуть» у него махорки. Впрочем, я еще не курил тогда.
Жили мы в полуземлянках-полушалашах, примерно на метр врытых в почву, со стенками из жердей, сквозь которые струился песок, крытых соломой и камышом. Внутри — два ряда одноярусных нар и круглый стол, сколоченный из днища сорокаведерной бочки и забитого в землю соснового кола.
Было довольно тепло, солнечно — конец сентября сорок третьего, — и, поскольку нас не мурыжили разными «строевыми», свободного времени оставалось много.
Мы уходили с Иваном в лес, на укромную поляну и валялись молча на сухой хвое. Над нашими головами покачивались толстые, испещренные солнечными бликами лапы сосен, сквозь них просвечивало чистое ультрамариновое небо, — клочки его, видные между ветвей, заметно уплывали вверх, и если долго не отрывать глаз, начинало казаться, что тебя уносит куда-то мягкой дремотной волной.
Голосили незнакомые мне птицы — я ведь давно не бывал в средней полосе России, — выползала погреться на пеньке и замирала, как отломившийся сучок, ящерица со спинкой цвета сосновой коры, пролетали, щекотно садясь на лицо, блестящие паутинки бабьего лета, шуршали опавшие шишки под осторожными шагами пуганых лис, на которых иные предприимчивые солдаты умудрялись охотиться, несмотря на строжайшее запрещение открывать пальбу даже в самых отдаленных уголках леса.