— Мама, я пойду к себе. У меня что-то голова болит.
— Иди, иди, доченька.
Шалико Исидорович вымыл руки и сел, вопросительно посмотрев на жену.
Нонна Георгиевна прокашлялась.
— Вот, видишь ли…
— Вижу, — браво сказал он, пробуя разрядить неловкость, возникшую за столом, которую он приписал своему неожиданному появлению. — Алеша пьет остывший чай. Может быть, ты заменишь ему?
— Нет, нет, спасибо, — прикрыл рукой чашку Алексей. — Понимаете, Шалико Исидорович… я… мы… в общем…
Он запутался, сделал рукой безнадежный жест и пролил чай на скатерть.
— Простите, Нонна Георгиевна.
— Чего уж там, — приходя ему на помощь, сказала она. И обратилась к мужу: — Видишь ли, отец, молодой человек просит руки нашей дочери… — Фраза получилась чересчур чопорной, старорежимной» и она поправилась: — Они хотят пожениться.
Шалико Исидорович не раз рисовал себе похожую сценку, зная, что рано или поздно это будет, но никогда не предполагал, что в нем вдруг заговорит присущее многим отцам собственническое чувство, — именно отцам, — матери на свой женский лад скорее примиряются с подобной необходимостью. Ребенок тобой рожден, воспитан, вложена в него часть жизни, души, сил и ума, а когда он становится наконец на ноги — изволь радоваться, отдай кому-то, который придет и не спросит, и получит неизвестно по какому праву! Шалико Исидорович забывал, что отцовство его было далеко не полным: он не сумел равномерно поделить себя между морем и дочкой, и это часто вызывало досадное сожаление и недовольство собой.
Он согнал черные кустистые брови к переносице, так что они образовали изогнутую косматую линию, и, стараясь быть спокойным, сказал:
— Прежде следует спросить у Марико. И… не рано ли? Зачем такая спешка? Надо кончить учебу, а там видно будет…
Нонна Георгиевна наступила ему под столом на ногу.
— Марико согласна, отец. И учиться она, конечно, не бросит…
— Может, она сама нам скажет?
Алексей то краснел, то бледнел — вся его смелость давно улетучилась, но он продолжал молча, сидеть, подавляя мучительное желание удрать, покинуть свое «лобное место», этот электрический стул, оказавшийся гораздо страшней, чем он думал.
— Марико! — позвал Шалико Исидорович, встав и приоткрыв двери в соседнюю комнату. — Выйди, пожалуйста, на секунду!
Она вышла, присмиревшая, с опущенными глазами.
— Ну, вот… я не знаю, — растерял слова Шалико Исидорович. И сел, не глядя на дочь. — Может быть…
— Папа, — тихо сказала она, — разве так плохо, что мы… Почему ты против?
Нонна Георгиевна опять толкнула мужа под столом коленкой, бросив на него выразительный взгляд.
— Кто говорит, что я возражаю? — Он вертел в руках чайную ложку и стал сгибать ее, потом с удивлением увидел, что ему это удалось, бросил и ощутил мгновенное облегчение. Чего, в самом деле, он корчится, как будто тут невесть что происходит. Возможно, у них — самый лучший день в жизни: ребята ведь любят друг друга, их же видно, так и светятся оба! А может, у них уже и случилось что?.. Молодежь нынче торопится! Эта мысль почему-то не испугала его, он опять улыбнулся и обезоруженно развел руками. — Ну, раз вы все так… дружно, подавайте заявление. Не старые времена… Скажи вам «нет», не послушаетесь! — он поцеловал Марико в щеку и торопливо, порывисто пожал руку подскочившему Алексею.
— Жить будете у нас, — не допускающим возражений тоном сказала Нонна Георгиевна. — Шалико, что же ты стоишь? Давай шампанское. Там, в баре.
Шалико Исидорович повиновался. Фужеры позванивали в его руках, когда он ставил их на стол.
— Да, — вспомнила Нонна Георгиевна, — а с вашими родными вы уже говорили, Алик?
Он, весь пунцовый, поспешно ответил:
— Я сейчас пойду. Я считал, сначала — к вам…
— Ну и хорошо. Ну и хорошо, — Нонна Георгиевна сморщилась, начала шарить в кармашке фартука, отыскивая платок.
— Мама…
— Ничего, ничего… это я так…
Приближалось первое сентября — волнующий для Евгения Константиновича день, которого он всегда ожидал с радостным нетерпением и некоторой боязнью, не исчезавшей с годами.
Приближалось и еще одно немаловажное событие в их жизни с Ириной Анатольевной — двадцатипятилетие, серебряная свадьба, что тоже сообщало его настроению особую приподнятость и в то же время немножко пугало своей торжественностью, неизбежностью оказаться в центре внимания, необходимостью принимать подарки, сказать за столом речь, чего он совсем не умел, а тут тем более, потому что какие бы близкие и друзья не сидели рядом, а все же это означало — вынести на люди самое для него дорогое, личное, касавшееся только двоих, его и Ирины. Он считал себя выродком, которого злой рок, непонятно за какие прегрешения, наградил комплексом неполноценности, — ну, кого, скажите, из нормальных людей могут тревожить такие вещи? — но это ничего не меняло, он знал, что предстоящий семейный праздник потребует от него дополнительных затрат нервной энергии.