Учительница осуждающе покачала головой и велела мне приходить первого сентября в третий класс.
— Он у вас смышленый, — заявила она отцу. — Но вот с общим развитием слабовато. Перепутал времена года. А это материал первого класса.
— Я бы не сказал насчет развития… — растерянно ответил отец. — Он, знаете ли, много читает…
— Вы все-таки обратите внимание…
— Обязательно, — улыбнулся отец. — Кроме того, если говорить честно, то времена года мы с ним действительно того… не проходили…
— Ну, вот видите. Пусть он возьмет хрестоматию по второму классу, почитает и расскажет, почитает и расскажет…
Первого сентября был страшный день. С самого раннего утра во мне все дрожало от предчувствия неведомой беды, надвигавшейся на меня, беды, которую ни избыть, ни предотвратить невозможно.
Их будет на этот раз не четверо, как в день переэкзаменовки, а двадцать пять, тридцать человек, сидящих за партами и с любопытством рассматривающих меня, когда я войду. Меня, не такого, как все, а с кудрявой старомодной прической на пробор, в вельветовом костюмчике, сандалиях и носочках с каемочкой, наглаженного, начищенного; меня, который ничего не знает и не умеет из того, что знают и умеют они, — ни драться самодельными деревянными шпагами, ни играть в бабки, ни водить голубей и, забравшись на крышу сарая, размахивать длинным шестом с привязанным на конце куском белой материи, или молодецки свистеть, заложив два пальца в рот и приседая, чтобы выходило погромче.
Каким жалким, ничтожным хлюпиком и маменькиным сыночком буду я выглядеть, и захотят ли они принять меня в свое братство?..
Впрочем, во мне теплилась и надежда, что они сумеют понять и оценить другие мои качества, составляющие предмет многочисленных похвал и восторгов взрослых, но легче мне от этого не становилось.
Я упросил мать не провожать меня дальше угла, чтобы не пасть окончательно в глазах моих будущих однокашников, и с замирающим сердцем подошел к школе.
На ступеньках крыльца и вокруг, на площадке, поросшей жухлой травой, жило, галдело и бесновалось многоголосое, многоликое, отчаянное и совершенно особое общество, встречи с которым я так боялся.
И я струсил. Юркнул в первую попавшуюся щель в заборе и притаился в чужом палисаднике. Да, забыл еще сказать: на голове моей красовался малиновый берет, связанный бабушкой, а воротничок курточки был перехвачен белым батистовым бантом. И то, и другое я содрал с себя и, безжалостно смяв, затолкал в новенький блестящий портфельчик, подаренный дядей.
До самого звонка я простоял за забором, откуда в просвет между досками хорошо был виден школьный двор и все, что в нем происходило.
На крыльцо вышла наша соседка Устинья, пожилая женщина с грубым сиплым голосом и слезящимися от глаукомы глазами, которая работала в школе уборщицей. Подняв над головой колокольчик, на деревянной ручке, она надтреснуто зазвонила на всю округу.
Я не тронулся с места, пока не опустели крыльцо и двор. Потом опрометью бросился к школе, перескакивая через две ступеньки, поднялся на второй этаж и в ужасе замер.
Через полуоткрытую дверь класса я видел, что Татьяна Генриховна стоит у стола, держа в руках классный журнал, и делает перекличку.
Теперь все пропало. Как я войду туда, если урок уже начался, что скажу да и как скажу, когда язык у меня прилипает к гортани?..
Я стал за дверью, забившись в угол, к самому косяку, чтобы меня не заметили изнутри, и из глаз моих полились горькие слезы.
Не надо! Тысячу раз — не надо!
У меня есть свой привычный мир, который я успел полюбить: книги, рисунки, игры, вовсе не требующие партнеров; наконец, те бесконечные истории, которые я сочинял и одновременно жил, действовал в них, когда не был занят чтением или приготовлением домашних уроков.
У меня есть свой мир, и я не хочу менять его ни на что другое!..
Я громко всхлипнул, испугался и стал торопливо вытирать глаза.
Вышла Татьяна Генриховна.
— Почему ты здесь стоишь? — строго спросила она.
Я издал нечленораздельный звук.
— В первый же раз опаздываешь, — сказала она недовольно. — Ступай в класс.
Когда я вошел, все лица слились в радужные движущиеся круги, как на электронной заставке цветного телевидения.
— Пупсик, — басом сказал кто-то на задней парте.
Надолго утвердилось за мной уничижительное, обидное прозвище.