Он по-прежнему дрожал. Каждый мускул, каждая клетка, взвинченные, переполненные долго сдерживаемой энергией взрыва, готовы были хоть сейчас ринуться в бой. Знать бы только, как это сделать!
Вперед врукопашную, через любые рвы и препятствия, невзирая на ссадины и ушибы! Только бы исправить, повернуть, как было. В сущности, так немного…
Выходя из автобуса, Алексей чуть не упал: подвернулась нога.
Нужно взять себя в руки: люди оглядываются — такое, должно быть, опрокинутое у него лицо.
Если до табачного ларька четное, число шагов — все кончится хорошо…
Раз… два… три…
Десять… двенадцать…
Вышло двадцать девять. Последние шаги он делал поменьше, украдкой от самого себя пробуя прикинуть на глаз расстояние и смошенничать. Но по дороге его толкнули: нечет.
А-а… глупости.
Алексей пошел быстрее. Так лучше. Тело получило работу — иллюзия действия успокаивала.
Стало смеркаться. С реки на город низом наползал волокнистый сырой туман. Слоился в кустах, текучей серой пеленой заливал газоны. Деревья в парке потемнели, нахохлились и, потеряв знакомую форму, напоминали теперь стаю мрачных птиц, съежившихся от ветра.
Горы скрылись в густой мгле. По пустынной аллее с шелестом несло высохшие, свернувшиеся в трубку листья.
Куда он, в самом деле? Пусто ведь, никого нет. Может быть, она поехала в Долинск?
Алексей повернул к театру. Впереди зажегся фонарь, свет впитался в туман желтым пятном. Между елок, нетвердо ступая, спиной к Алексею шел сутулый мужчина в линялом плаще и бесформенной шапке — или треух, или смятая шляпа. Услыхав шаги, он остановился.
— Може, есть закурить?
Алексей узнал старика, который красил лодки на озере, когда они познакомились с Олей. Кажется, совсем недавно…
— Я не курю.
От лодочника несло винным перегаром и застарелым табачным духом. В бороде застряли хлебные крошки.
— Свистишь, парень, — он закашлялся и долго надсадно ухал, вытирая слезящиеся глаза ладонью. В груди у него булькало и скрипело, как в старом комоде, из которого выдвигают рассохшийся ящик.
— Честное слово.
— Ха! Нашел чего! Кто нынче честный? Хамо́в (он сделал ударение на последнем слоге) скольки хошь: все жрать требують, а работать нема…
— У меня действительно нет сигарет. Извините, я спешу.
— Постой. Поспеешь к богу в рай. Не пожалей тридцать копеек? — глазки его стали просящими. — Ну, чего те стоит? Наша какая выходит колея? Как ни бейся, а к вечеру напейся. Рази ж против нее попрешь?
Алексей полез в карман, чтобы отвязаться. В руке захрустела бумажка — три рубля. Мать утром дала на покупки, а он забыл и не пошел в магазин.
— У меня мелочи нет… видите?
Старик засуетился, стал хватать Алексея цепкими руками за локоть.
— Так угости, парень. Сто граммов шмурдяку — всего делов-то на три монетки. Тут рядом, а? — он махнул в сторону театра: немного правей от него в слепом свете лампы, висевшей у бокового входа в парк, громоздились бесформенные постройки.
— Да пустите же меня! — дернулся Алексей.
— Пустю, пустю, однако не жлобь. Погоди, куда ж ты… Чтоб те год заикаться…
Алексей вышел на Республиканскую, к банку, и в нерешительности остановился. Куда теперь?
Мимо спешили люди, вышедшие из автобуса. Он позавидовал им: идут себе — веселые, занятые разговорами или деловитые, сосредоточенные, у всех какая-то цель. А он слоняется как неприкаянный.
Проводив взглядом проехавший мотороллер, Алексей вздрогнул. На заднем сиденье — Оля Макунина. Машина Сченсновича. И за рулем — он сам, широкоплечий, в дубленке и мотоциклетных очках.
…Трудно объяснить, почему Алексей все-таки пошел за не отстававшим от него пьяным стариком в забегаловку и по доброй воле выпил целый граненый стакан вонючего пойла, которое называлось «Портвейн № 13».
Но так случилось. Отказали сразу все клапаны, поставленные природой для того, чтобы человек не совершал безрассудных поступков. Или то была защитная реакция неокрепшей психики, которая нуждалась в разрядке?..
Под навесом, сваренным из водопроводных труб и закрытым сверху шифером, а сбоку расслоившимися от дождей некрашеными листами фанеры, в этаком микроклимате, где было чуть потеплее, чем снаружи, пропитанном запахами спиртного, лежалого хлеба и табака, приютился особый ущербный мирок, подчиняющийся своим законам и меркам.
Благополучие и неустроенность, радость и беда, настроение, способность действовать и соображать, даже пространство и время — решительно все соизмерялось здесь с количеством опрокинутых за день рюмок, стаканов, бутылок и пивных кружек.