Выбрать главу

— Зачем вам?

— Для того чтобы вы поняли, я должен хоть немного рассказать о себе. Но это потребует некоторого времени…

Оля отвернула край перчатки, посмотрела на часы. Что-то мешало ей оборвать его, распрощаться и уйти с сознанием исполненного долга, с высоко поднятой головой.

Долга? Какого?

Уж не того ли, о котором ей каждый божий день зудит Святая Мария с ее несносной манерой начинать издалека, «примерами из жизни», крутить вокруг да около, не называя вещей своими именами и на все лады варьируя один и тот же опостылевший лейтмотив, классически ложившийся в излюбленное теткино изречение: «Девушка должна себя соблюдать»?

Да и примеры ее — из жизни чужой, ею самой не прожитой, не испытанной, услышанные на скамейке перед домом, куда тетка выходила подышать свежим воздухом, а точнее, посудачить с соседками, или — из подвальных газетных статей, посвященных проблемам морали, которые Мария Ильинична исправно прочитывала и вырезала из полосы ножницами, чтобы завести потом за едой «отвлеченный» разговор с сестрой, многозначительно поглядывая на Олю из-под очков.

Оля больше не колебалась.

— Хорошо. Говорите, я слушаю.

Герман улыбнулся краешком губ.

— Не могу же я вас совсем заморозить. Если вы согласны меня выслушать, приходите сегодня к «Востоку». В «Хронике» идет какой-то старый фильм, народу наверняка будет немного. И мы поговорим. Я прошу вас… Не думайте, что я хочу и капитал приобрести и невинность соблюсти. Не сомневайтесь в моей искренности. Начало — в шесть.

— Я приду, — глухо сказала Оля. — До свиданья. — И, не протянув ему руки, пошла домой.

Герман не стал ее догонять.

* * *

В детстве Герман Сченснович не знал никаких комплексов и раздвоений. С ранних лет проникся он убеждением взрослых, не устававших восторженно твердить при любом удобном и неудобном случае, что уготовано ему предназначение особое, высокое, потому что не бывает, ну, просто не может быть, чтобы пропадало втуне столько талантов сразу.

Таланты действительно были. Даже слишком много для одного ребенка.

Герману не сровнялось и семи, когда мать отдала его в школу. В первый же год он удостоился нескольких отличий одновременно.

Акварельные рисунки его попали сначала на ученическую выставку, затем — на республиканскую, и, наконец, один из них опубликовала редакция «Мурзилки».

Феерическое ультрамариновое небо и стремительные розоватые облака. На первом плане — согнутое безлистное дерево. «Черт его знает, что за мальчишка, — говорил учитель рисования, разводя руками. — Понятия не имею, как ему удалось, но он нарисовал ветер».

Герман везде ухитрялся быть первым. В ученье — которое не составляло для него труда: он ловил знания на лету, то, что давалось его однокашникам зубрежкой и потом, отнимало у Сченсновича считанные минуты; в играх — он был хорошо сложен, длинноног и ловок; в словесных спорах — никто не мог противостоять его острому безжалостному язычку, а если к этому добавить крепкие кулаки, которые он незамедлительно пускал в ход, когда дело доходило до драки, пренебрегая предварительным обрядом запугивания и пробных агрессивных выпадов, общепринятых в мальчишьем сословии на всех континентах, то будет ясно, как стал он среди сверстников вожаком и прочно уверовал в свою исключительность.

Но главным в созвездии дарований, которые олицетворял собой этот вундеркинд, это «дитя любви», каковым не без гордости считала Германа мать, родившая единственного сына по возвращении из очередной гастрольной цирковой поездки и так и не сумевшая хотя бы познакомить его с отцом, довольно известным эстонским тенором, главным было — его великолепное горлышко, его звучный, полетный серебряный альт.

Сначала, как водится, — школьная самодеятельность, потом — конкурс перед поступлением в хор мальчиков, на котором девятилетний Сченснович, носивший фамилию незамужней матери, одержал блистательную победу, и, наконец, — триумф в Риге, под гулкими сводами Домского собора.

Взволнованный, потрясенный грандиозными размерами старинного здания, цветным свечением знаменитых солнечных витражей, беспредельностью готических арок, устремленных ввысь, бархатными потусторонними вздохами органа, услышанного им впервые, Герман превзошел самого себя.

Он пел «Ave Maria».

Чистый, пронизанный светом голос мальчика трепетал в ровном недвижном воздухе главного придела, вплетаясь в переливчатый рокот труб, как маленькое чудо, вызывая на глазах слушателей слезы восторга.