Взошло солнце. На поверхности моря тянулись полосы теплого пара. Во всем мире слышно было только монотонное дыхание машины.
Донадьё еще не знал, ляжет ли он снова в постель. Он направился к прогулочной палубе, прошел половину ее и был удивлен, услышав женские голоса. На повороте он понял в чем дело, когда увидел, что это мадам Гюре разговаривает с мадам Дассонвиль.
Он хотел было пройти, не вмешиваясь в их разговор, но его остановил взгляд мадам Гюре, и он спросил:
— Ну, как сегодня спал малыш?
Она пыталась благодарно улыбнуться, но зрелище, при котором она присутствовала, до того потрясло ее, что губы ее судорожно дрожали.
Мадам Дассонвиль сочла своим долгом подчеркнуть:
— Я ее понимаю, доктор. Видеть такое, когда в семье больной!.. Кажется, умирает и второй китаец?
— Нет, мадам.
Он говорил сдержанно, даже сухо.
Мадам Дассонвиль сделала вид, что не замечает этого, и держалась совершенно свободно. Несмотря на ранний час, на ней было красивое шелковое платье, светло-зеленое, шедшее к ее волосам цвета красного дерева. Она напудрилась, нарумянилась, накрасила губы, словно в Париже, и от этого лицо мадам Гюре казалось еще более измученным. Донадьё сравнивал их, представлял себе, как бы выглядела мадам Гюре, если бы она была хорошо одета, а главное, здорова, как бы преобразила ее счастливая улыбка.
— Как вы думаете, доктор, ему не повредит, что я кормлю его теперь молоком другой фирмы? Здесь на пароходе не то молоко, что в Бразза…
— Это неважно, — сказал Донадьё.
Он попрощался. Когда он отошел, женщины продолжали разговаривать, и он попытался угадать, что они могли сказать друг другу.
Конечно, начала мадам Дассонвиль. Она заметила женщину на палубе, и ей было любопытно узнать, кто она такая.
Донадьё пожал плечами. Все это его не касалось. У него был свободный час, потом начинался прием пассажиров третьего и второго классов.
Он решил почитать и уселся на диване в своей каюте. Это был роман Конрада, где действие происходило на борту грузового парохода; но чтение не шло. Он думал о том, что пока мадам Гюре прогуливается по палубе, ее муж умывается в слишком узкой каюте, где пахнет прокисшим молоком.
Впрочем, он не знал, почему этот молодой человек занимал его больше других. Или, вернее, он не хотел себе в этом признаться.
Когда он встречался с каким-либо незнакомцем, он подпадал под власть одной мании, и это была не профессиональная мания, свойственная врачам, потому что она появилась у него гораздо раньше, чем он выбрал себе профессию. Уже в лицее, когда он возвращался туда в октябре, после каникул, он наблюдал за своими новыми соучениками, замечал чье-нибудь лицо и заявлял: «Вот с ним-то и случится несчастье!» Потому что в классе каждый год умирает или попадает в катастрофу кто-нибудь из учеников.
Донадьё обладал странным свойством. Это не было даром ясновидения. И выбирал он, если так можно сказать, не обязательно того, чье здоровье было хуже, чем у других.
Для него существовали какие-то тончайшие признаки. Он постеснялся бы говорить об этом, тем более что сам не совсем в это верил. И тем не менее он чувствовал, что некоторые существа созданы для катастроф, тогда как другие родились для долгой спокойной жизни.
Ну так вот! С самого первого дня Донадьё поразило лицо Гюре, когда доктор еще не знал, кто он такой и что у него больной ребенок.
И вот он выяснил: этому молодому человеку не везло со всех сторон. Он был женат. Отягощен семейными обязанностями. Его жалованья, должно быть, едва хватало, чтобы сводить концы с концами, и в довершение всего его ребенок заболел и ему пришлось из-за этого возвращаться в Европу.
— Бьюсь об заклад, что у него нет ни гроша! Я даже уверен, что у них долги! Потому что у таких людей всегда долги, и они напрасно терзаются, не в силах выпутаться.
Стюард поскребся в дверь, и Донадьё, пожав плечами, надел тужурку, которую было снял, и пригладил щеткой волосы. Какое ему дело до этих людей! Когда он проходил мимо каюты номер семь, дверь приоткрылась, и он услышал громкие голоса: супруги ссорились.
— Этого еще не хватало! — вздохнул он.
Тот день был один из самых жарких. В воздухе не ощущалось ни малейшего дуновения. Море и небо были совсем бледные и отливали перламутром, как внутренность раковины.
Донадьё, как умел, вправил руку пассажирке третьего класса, которая сломала ее, упав в коридоре. Около десяти часов Лашо позвал его к себе в каюту. Он сидел в единственном кресле босиком, возле него стояла рюмка виски.
— Закройте дверь, доктор! Итак, китаец?